Моя лекция в неакадемических кругах могла бы называться «А за базар ответишь!» Дело в том, что первоначально меня пригласили в «Билингву» в ответ на мою полемическую реплику в «Независимой газете» по поводу публичной лекции Александра Аузана «Национальные ценности и конституционный строй». Из этого следует, что я должен какую-то часть своего выступления посвятить обоснованию той реплики. Обосновать мои сомнения в том, что некий набор стереотипов поведения, например, таких как склонность к рискам или слабая готовность к соблюдению законов, характеризует особенность именно русских этнических традиций, да еще таких, которые сохраняются со времен некоего легендарного полукочевого периода их жизни. Выразить свое отношение к пониманию этнических особенностей народа и к их описанию через перечисление «примордиальных» признаков, т. е. якобы «естественных», приросших к телу этноса, таких как порядок у немцев или традиционность у англичан. Кстати, современные исследования, например Европейское социальное исследование, проведенное в 2004–2005 гг. (ESS-2004), в 24 странах континента, показывают, что ни та, ни другая ценность сегодня не доминирует ни у немцев, ни у англичан. Я многое мог бы сказать в дополнение к той реплике, но, честно говоря, не хочется. И вот по каким причинам. Во-первых, потому, что мои разногласия с А. Аузаном несопоставимо меньше, чем с основным моим раздражителем — концепциями исторического фатализма (культуры как судьбы по В. Суркову, или цивилизационной матрицы по С. Кирдиной, или Евразийской цивилизации по А. Панарину). Во-вторых, и это главное, мне хотелось бы не размениваться на частные дискуссии, а высказаться по более общему вопросу, а именно: как я понимаю влияние национальных (в смысле этнических) особенностей на конституционный строй. В связи с этим я хотел бы обсудить с вами три основных вопроса:

1. Являются ли некоторые стереотипы поведения и сознания, присущие большинству населения России, фиксируемые как во времена Салтыкова-Щедрина, так и во времена Жванецкого, исторически унаследованными, сохраняющимися под влиянием норм русской этнической традиции, или они складываются ситуационно, вследствие адаптации к повторяющимся условиям среды. Для лучшего понимания сути этой альтернативы я приведу аналогию. Я спрашиваю: если из года в год мы видим снег зимой, то значит ли это, что сохраняется снег или он выпадает заново в силу сохранения одних и тех же климатических условий?

2. В чем специфика этих условий или, иначе говоря, той исторической инерции, которую Ю. Пивоваров и А. Фурсов назвали «Русской системой», а А. Аузан «российской колеей»? Меня интересует этот вопрос прежде всего применительно к вопросу о воспроизводстве культурных норм.

3. Какое влияние на историческую колею оказывают современные социокультурные процессы: они ее в большей мере замораживают или стимулируют переход общества на некий новый путь?

Понимание культурной специфики сильно затруднено тем, что популярные термины «культурный код», «цивилизационная матрица», «национальные архетипы» используются как метафоры, поэтические образы, как правило, без объяснения их природы и механизма действия. Зачастую это происходит не только по причине неполноты знаний, но и в силу идеологических, политических пристрастий. При этом идеологическая пристрастность прослеживается не только в политических доктринах типа особой суверенной демократии, которая, естественно, нуждается в особой же цивилизации, но и в, казалось бы, деполитизированных экономических прогнозах. Сравните сценарии экономического развития до 2016 года, и вы легко обнаружите, что апелляция к культурным кодам содержится в консервативно-охранительных вариантах, в которых эти коды выполняют роль пугала — «Не тронь — убьет!»

Я как этнограф по образованию и политический антрополог по роду деятельности, разумеется, не отрицаю существование неких явлений культуры, которые можно охарактеризовать как культурный код. Скажем, национальный язык — это чистый код. Однако я выступаю против их мистификации.

Прежде всего, я утверждаю, что не так страшен код, как его малюют, и не только российский, строгость которого, как известно, смягчается необязательностью его исполнения, принятия. Один и тот же народ, разделенный границами, может строить совершенно разные политические системы (например, корейцы севера и юга), а разные народы создают однотипные режимы, например социализм. И коды этому не мешали, притом, что эти народы сохраняют общие культурные признаки.

Далее, нет подтверждений распространенному мнению о неизменности этих самых кодов. Не бывает вечных двигателей. Все, что может портиться, портится. Даже национальный язык изменяется иногда до полной неузнаваемости. Или вот Светлана Кирдина теоретически вывела два основных цивилизационных типа — восточный и западный, которые якобы навечно сохраняют свои особенности. В первом коллективистские ценности «Мы» господствуют на индивидуалистическими «Я», а во втором, наоборот, — «Я» над «Мы». По этой логике немцы в Германии 1930-х годов были восточным народом, поскольку жили по принципу: «Государство — все, я — ничто», а сегодня стали европейским, поскольку Германия является оплотом европейского либерализма, с его опорой на личность, включенную в добровольные ассоциации. Тогда же, в 1930-е годы, германское общество было самым милитаризованным по характеру массового сознания, а ныне превратилось в одно из самых миролюбивых. Такая же метаморфоза, хотя и за более длительное время, произошла и с массовым сознанием скандинавских народов: потомки некогда грозных викингов сейчас одни их самых тишайших народов мира. Эти некогда самые пьющие народы сегодня не могут соревноваться в этом с россиянами или финнами. Но, пожалуй, самые радикальные перемены «культурного кода» демонстрирует современный Китай. Это страна, веками отгораживавшаяся от «чуждых» влияний, не только Великой стеной, но и культурным кодом, т. е. совокупностью традиционных ценностей, ставивших барьер для заимствований. Сегодня же Китай превратился в главный мировой копировальный станок. И эти перемены — результат модернизационного проекта Дэн Сяопина. В 1978 году он выдвинул лозунг в отношении Запада: «Прежде чем догнать и перегнать, нужно понять и перенять его опыт». И во многом получилось, и все сошло с рук архитектору китайского экономического чуда. Культурный код его не наказал.

Перехожу к главному предмету своего выступления — к традициям. Искажения их сущности, на мой взгляд, большие, чем других явлений культуры. Этим термином зачастую обозначают почти любое повторяющееся явление.

При всех различиях толкований исходный смысл термина traditio как передачи, трансляции сохраняется, также как и его основная функция — служить одной из форм социального нормирования. Итак, традиция — это межпоколенческая передача культурных норм, стандартизированных образцов поведения, идей и ценностей, которым должны следовать все члены некоего сообщества. Традиция является предписанием, которое предыдущие поколения оставляют своим потомкам, и в этом качестве она определяет легитимность действий членов сообщества в тех или иных ситуациях. Из определения понятно, что не всякий устойчивый стереотип поведения может быть назван традицией. Если люди зимой кутаются, а летом снимают с себя лишние одежды, то это не традиция, а прагматическое, ситуативное приспособление к среде, а вот что им следует надевать зимой и до какой степени позволительно оголяться летом — это предписывала традиция. Она не передается по воздуху, как грипп, или с кровью, как СПИД. Для ее передачи необходимы институты, выступающие носителями, хранителями, а главное, контролерами соблюдения традиционных предписаний. Социальный контроль использует моральные поощрения при соблюдении традиций и моральные санкции за их нарушение.

Опыт этнических сообществ, умудрившихся сохранять веками свое этническое самосознание и некий комплекс культурных особенностей, несмотря на неблагоприятные условия утраты государственности, рассеяния по миру, указывает на важнейшее условие, обеспечивающее трансляцию именно этнических традиций, — наличие территориально-контактной среды, хотя бы минимально структурированной и институционализированной. Важнейшую роль среди таких институтов играют религиозные общины. Евреи, рассеянные по миру, веками сохраняли свою этническую самобытность, прежде всего, благодаря роли синагоги, что в переводе с греческого означает «община» (это действительно в первую очередь община, а уже затем молельный дом). В современной Европе этническая специфика, традиционные институты и ценности традиций в наибольшей мере сохраняются в странах с высоким общественным влиянием церкви и устойчивостью их паствы. Это, прежде всего, Греция, Португалия, Испания, Ирландия. Важную роль в воспроизводстве культурных традиций играют соседские общности. Наши бывшие соотечественники, переехавшие на жительство в эту страну, труднее всего привыкают к неформальному контролю, к тому, что соседи постоянно напоминают им, что должно и чего нельзя делать в доме или на улице. Но по прошествии времени бывшие россияне понимают, что неформальный социальный контроль в большей мере помог их адаптации к новым условиям, чем школы, курсы и пособия. На традиционные институты наращиваются новые, многие из которых строятся по культурно-психологическим образцам, характерным для традиционных институтов. Неформальными объединениями, как новыми, так и традиционными, в Германии охвачено около 60% взрослого населения, а в скандинавских странах эта доля еще выше — 69,5%. В то время как посткоммунистических странах Европы охват населения общественными организациям в 3–6 раз ниже, чем в других странах Европы. В России же традиционная институциональная среда почти полностью разрушена, а новая не создана, и уже сам этот факт ставит под сомнение возможность осуществления механизмов социального контроля.

Религиозные общины, православные церковные приходы были разрушены в советское время, и их роль, скорее всего, не восстановится — ведь свыше 87% православных верующих не считают себя частью какого-либо одного прихода и посещают церковь эпизодически, по случаю и какую придется. Еще недавно в наших городах были дворы, в которых пенсионеры, играя в домино, все же приглядывали за соседями, а бабушки, сидящие на лавочках перед парадным, судачили о нравственности тех или иных семей. Это хоть как-то восполняло отсутствие полноценного механизма социального контроля, действующего по принципу «Что люди скажут?» Сегодня и этого нет. А родственные отношения? Их разрушение в российской и, прежде всего, в русской среде в крупнейших городах — общепризнанный факт. В таких условиях представление о российском обществе как коллективистском, соборном и общинном — это миф. Напротив, сегодня это общество — одно из наиболее атомизированных в современном мире. Это признает большинство экспертов, по крайней мере, в академической среде. Менее освоено следствие из этого факта — атомизация общества ухудшает условия трансляции социокультурных, этнических традиций.

А как же тогда объяснить историческую повторяемость однотипных коллизий и так называемую «традиционализацию», о которой многие пишут как о несомненном признаке современной России? Как трактовать, например, такой исторический устойчивый стереотип поведения, как массовое неисполнение законов? Герцен прямо указал на эту особенность как на этническую. Напомню известное его высказывание о том, что «русский, какого бы звания он ни был, обходит или нарушает закон всюду, где это можно сделать безнаказанно; совершенно так же поступает и правительство». Однако при всем уважении к этому мыслителю замечу, что ни он, ни многочисленные эксперты, цитировавшие это высказывание сотни, если не тысячи раз, не проводили сравнительных исследований и вряд ли могли бы сказать, по сравнению с какими странами и народами эта черта российской жизни является особенной. Это прямо очерк из «Новой газеты»: все очень похоже и узнаваемо. Но вопрос остается: это прошлогодний снег сохраняется или условия воспроизводятся? Это тот вопрос, который я буду задавать все время.

Далее, в какой мере мы можем сказать, что это именно русская национальная особенность? При всем моем уважении к Герцену не могу удержаться от замечания, что его вывод сугубо априорный. Исследований, которые бы показали, что это является особенностью только русских, в его времена не проводилось. Такие исследования начались недавно, и то самое кросскультурное исследование, о котором я уже упоминал (ESS-2004), показало удивительное явление, а именно: все постсоветские страны (будь то Эстония, Украина или Чехия) очень похожи между собой в одном отношении.

Борис Долгин: Прошу прощения, постсоветские или постсоциалистические?

Эмиль Паин: Постсоциалистические, конечно, это оговорка, прошу прощения. Продолжу. Так вот, постсоциалистические страны отличаются от всех остальных европейских как раз по тому признаку, о котором я говорил, — по степени неуважения к закону и, что самое главное, по готовности обосновать возможность его нарушения. Во многих обследованных посткоммунистических государствах неуважение к закону нельзя даже гипотетически отнести к традиции, поскольку оно сложилось за время жизни всего лишь одного поколения, попавшего в жернова тоталитарной системы. Ее влияние объяснимо. Если порядок обеспечивается не в результате интериоризации правовых норм (усвоения их личностью), а насильно, путем вмешательства власти, то подобное сугубо принудительное подчинение закону неминуемо приводит к отчуждению людей и от закона, и от власти. В таких случаях строгость не только российского или советского, но и чешского, польского, венгерского и других законов смягчалась необязательностью их исполнения. Такая отчужденность не является следствием традиций, она — продукт ситуативного приспособления людей к однотипным условиям жизни. И такую адаптацию я называю квазитрадицией. Примеров таких квазитрадиций бесконечное множество. Сотни раз мне приходилось слышать о том, что штурмовщина — это традиционная норма, сложившаяся в определенных условиях, связанная с цикличными колебаниями погодных условий, когда сельский житель летом должен был концентрироваться на работе, а в долгие зимние периоды — расслабляться. Но мы уже больше 50 лет — урбанизированная страна, и мне легче предположить, что это связано с особенностями социалистической системы как экономики дефицита: когда в течение года был хронический недозавоз, а к концу года кровь из носа нужно освоить фонды. Вот почему такая норма, такая квазитрадиция была в равной мере присуща разным территориям с разным климатом — от Туркмении до ГДР, от Монголии до Чехии.

Я был бы совершенно неправильно понят, если бы вы подумали, что я говорю о том, что российская отчужденность сложилась лишь в советский период. Я сравнивал Россию с другими социалистическими странами только для того, чтобы показать сходство технологии производства одних и тех же стереотипов поведения. В России эта машина по производству отчужденного человека работала намного дольше, чем в странах Восточной Европы, и эта длительность наверняка оказала свое влияние. Но я еще раз подчеркиваю, все это не меняет сути: сохраняется не «снег», сохраняется климат, сохраняется не сам стереотип поведения, а институциональная среда, которая воспроизводит отчужденного человека.

Один из важнейших выводов, к которому я пришел, ставит под сомнение фундаментальные положения институциональной экономики, высказанные в работах Эрнандо де Сото, потому что его идеи базировались на опыте Латинской Америки и, на мой взгляд, слабо применимы в европейских условиях, особенно в российских. Что я имею в виду? То, что отчуждение от тоталитарной власти в обществах, сохранивших значительные элементы традиционной ориентации, приводит к совершенно иным последствиям, чем в обществах с разрушенными институтами. Например, в республиках Северного Кавказа, так же как и в Латинской Америке, отчуждение от официальной власти и от ее законов замещается ростом влияния неформальных, традиционных институтов — родственных, земляческих и религиозных. На большей же части территории России этого не происходит.

В традиционных обществах отчуждение от формальной социальной среды усиливает необходимость роста доверия к «своей» ближайшей среде. В ней деловые отношения обходятся без квитанций и расписок, при этом нет и обмана. В детрадиционализированных — и «своя» среда становится чужой, в таких условиях деловые отношения гарантируются только страхом получить пулю в лоб. Между тем даже в криминальной среде отношения, основанные только на страхе, считаются неустойчивыми, излишне рискованными. Даже уголовники хотят жить «по понятиям», т. е. в соответствии с некими этическим нормами, пусть и весьма специфического характера, а их нарушение — это «беспредел».

Сильнейший удар по неформальным отношениям наносит кризис доверия. В упомянутом исследовании Россия не принимала участия, но зато там была представлена Украина. Так вот, свыше половины опрошенных в этой республике с подозрением относятся даже к своей ближайшей социальной среде, подчеркивая в анкете подсказку: «большинство будет стараться вести себя нечестно». Если сравнить Украину и Россию по материалам социологических исследований, то можно заметить, что уровень тревожности и подозрительности в нашей стране еще выше, чем у наших украинских соседей.

Каковы следствия слабой сохранности социальных традиций и высокой атомизации, низкого уровня доверия в российском обществе? Мне часто приходилось слышать такие рассуждения: «Западная модель модернизации, основанная на правовых формальных институтах, не подходит для России с ее традицией неуважения к закону. Ближе нам опыт Сингапура, в котором авторитарная модернизация дала неплохой результат». Вот уж пальцем в небо. В Сингапуре, как и в других странах Юго-Восточной Азии, авторитарная власть опирается на хорошо сохранившиеся традиционные институты, она эксплуатирует традиционные этические нормы — послушание, уважение к старшими, к чести рода, семьи и т. д. А на что опереться нашему авторитаризму, если специфика России, во всяком случае подавляющего большинства ее населения и на большей части ее территории, как раз в слабой сохранности и малой значимости традиционных неформальных норм? В таких условиях нам легче двигаться на Запад к праву, чем на Восток — к традиции.

Почему же все-таки Салтыков-Щедрин воспринимается как наш современник, почему мы наблюдаем повторяемость именно тех стереотипов поведения, которые так сильно препятствуют утверждению конституционного строя в России и переходу ее от власти авторитета к власти закона? Да потому, что сохраняются фундаментальные черты в российских условиях жизни, они и воспроизводят культурный код.

Российская система инерционна, но не традиционна. Несущим каркасом этих условий является господство природных ресурсов в экономике при дефиците человеческих. В какие-то времена эти «ножницы» сжимались за счет прикрепления населения к территории, а в другие — прикреплением ее к государству и оскоплением социальных свойств человека, его гражданских качеств. Но одновременно происходил и рост безответственности государева человека: «Барин правит — пусть за все и отвечает. Барин думает, что он платит — пусть думает, что я служу. Барин имеет собственность — пусть он ее и охраняет». Как торговала Россия сырьем при Петре — так и торгует, только вместо леса и пеньки продает лес и газ. Как сажали государи воевод и бояр на кормление — так и сажают. Воспроизводятся нравы города Глупова. Самое главное: как не было в России общества, способного контролировать государство и воспринимать себя как основной элемент политической системы, так его и нет.

Я перечислил признаки, которые ведут к воспроизводству колеи, или «Русской системы». А есть ли такие нормы, которые ведут к ее разрушению? Конечно, я говорю об инерционной системе, а не о рerpetuum mobile, следовательно, у этой системы есть ресурс, который расходуется, исчерпывается. И как раз в социокультурной сфере это исчерпание уже заметно и будет нарастать. Прежде всего, все заметнее становится ресурсный дефицит, связанный с убывающей легитимностью всего политического режима.

Власть — уже не от бога, но и не от выборов. Пока терпят лидера, в расчете на то, что он защитит от совсем отвязавшихся бояр, но ресурс личного авторитета быстро портящийся. Если во времена Гоголя только отпетые Белинские осмеливались в частной переписке именовать власть «корпорацией служебных воров и грабителей», а во времена Зощенко на это решались люди вроде зека Шаламова, то во времена Жванецкого такие оценки стали открытыми и расхожими.

Собственность никогда не была священной на Руси, но не стала и законной. Она воспринимается как ворованная и усилено стимулирует рост представлений о несправедливости распределения богатств.

Отношения внутри элит не легитимированы ни религией, ни законом, ни традицией. Почему московские должны признать верховенство питерских? Почему одним жирные куски, другим объедки? Признать это элитарные группы не готовы. Потерпеть пока могут: «Банкуйте, пока ваша взяла».

У меня не вызывает сомнений в том, что элита, которая не может укрыться за традицией, будет пробиваться к защите закона, будет заинтересована в переходе от власти авторитета к власти нормы, следовательно, рано или поздно станет поддерживать политическую модернизацию. Вопрос в том, в каких условиях будет нарастать социальная база поддержки модернизации. Если в условиях нарастающей грызни между элитарными кланами, то в России это не приведет к оранжевой революции, которая, как известно, была бунтом миллионеров против миллиардеров и содействовала вестернизации страны. В России такой бунт в нынешних условиях может опереться только на ксенофобные настроения, галопирующие в стране. Только радикальным националистическим силам, являющимся одновременно и антимодернистскими, выгоден в настоящее время принцип: «чем хуже — тем лучше». Подавляющему же большинству российского общества и практически всей элите предпочтительнее другой вариант развития — большая коалиция социальных сил: «За модернизацию». Она, возможно впервые в истории России, дала бы шанс на длительное стабильное и эволюционное развитие страны.

В любом случае могу сказать, что нынешняя социокультурная обстановка в силу своей неустойчивости и утраты способности к социальному регулированию будет скорее стимулировать перемены, чем сохранение исторической колеи. В то же время социокультурный климат пока не содействует и становлению новых демократических институтов.

Ведутся дискуссии по поводу того, что нам нужно делать для установления демократии. Одни говорят: сначала улучшим культуру, а потом уже будем заниматься демократизацией. Это напоминает анекдот: «Сначала научитесь прыгать с вышки, потом уже нальем воду». Трудно себе представить, каким образом — культурными проповедями или какими-то другими специфически культурными методами — можно заставить человека поверить в ценность гражданских качеств, необходимость ответственности и т. д., если он видит на каждом шагу, что от него ничего не зависит.

Другой вариант — сначала построим институты, потом разовьется культура — также бессмыслен, поскольку опыт 90-х показывает, что демократические институты без опоры на общество и этические нормы быстро портятся. Разговор о том, что мы обеспечим разделение властей — и все само пойдет, мне напоминает мифы о костлявой руке рынка, которая сама выведет нас на дорогу светлую.

Проблема состоит в том, что формирование гражданского общества должно опираться (это показывает и мировой опыт) на некие традиционные институты. Кстати, новые институты зачастую по образцу, стилистике, культурной атмосфере копируют традиционные, ведь они плохо приживаются «в чистом поле». Поэтому в большинстве стран, которые выходили из длительного периода тоталитаризма, новые институты рождались на базе неких традиционных. Скажем, почти вся система новых политических институтов — и гражданских, и партийных — выросла в Испании из соседских хунт, общностей. В Польше и Чили (после Пиночета) основной базой были церковные приходы. В Италии революция «Чистые руки» опиралась на региональные ассоциации (это нечто похожее на цеховые организации плюс территориальные общины).

В России все в большей мере осознается необходимость укоренения модернизации и выращивания институтов и ценности современности с опорой на традиционные институты и ценности. Но как найти такую опору, если традиционные институты, прежде все те, которые отвечают за поддержание этических норм, крайне слабы в России?

На мой взгляд, в нынешних условиях необходимо изменить постановку задач и заниматься не столько поиском сохранившихся традиций (хотя и это не исключено), сколько реконструкцией, казалось бы, утраченных или тем, чтобы придать народную имиджевую окраску новым культурным традициям. В любом случае бессмысленно списывать трудности процесса модернизации в России на торможение со стороны традиций. Проблема состоит в прямо противоположном — в слабой сохранности традиций. Ну вот, я все высказал, что хотел.