В завершающей части нашего критического обзора цикла статей Владимира Мацкевича«Глобальное потепление после холодной войны» мы, как и оговаривалось ранее, попробуем обратить внимание на те места его рассуждений, которые несут в себе элементы противоречия или определенные стереотипы в понимании социального. Иногда создается впечатление, что автор как будто непреднамеренно соединил в своем тексте набор из самых распространенных общих мест, которые обычно воспроизводятся при анализе общественных явлений и процессов, зачастую сам будучи не в состоянии определиться, какую же сторону трактовки проблемы ему занять. Иными словами, если вновь обратиться к излюбленной метафоре: периодически наш Ахилл норовил бежать вовсе в противоположные стороны вместо того, чтобы продвигаться в едином направлении рассуждения.

Что касается использования стереотипов в социальном знании, то здесь автор очевидно уходит в один из самых существенных: социологический натурализм. Причем делает это также по сути противоречиво. «Я в тексте затронул много разных процессов: глобализация, принудительное потребление, информатизация, дигитализация, потепление и другие. Обо всех этих процессах я говорю в изъявительном наклонении. Я всё это вижу в мире, со всем этим я вынужден считаться. А что, нет глобализации? Нет модернизации? Нет навязанного потребления? Нет колонизации? Тут я чего-то не понимаю. Есть это, или нет всего этого? Я настаиваю. Я настаиваю только на конкретном ответе: это есть, или этого нет? Если что-то и есть неизбежное в мире, так это необходимость считаться с тем, что в мире есть и существует», — пишет Мацкевич в своем ответе на критику. Но что здесь скажешь? Ведь даже как-то неудобно отвечать на таким образом сформулированные вопросы автору следующих строк: «Современная онтология оставляет всему в мире и самому миру право быть и оставаться кантовской „вещью-в-себе“. Объектом же в современной онтологии и методологии становится то, что мы строим как объект в рамках той или иной деятельности и практики. Проблема позволяет поставить задачу. А задача, в свою очередь, формулирует область определения или существования объекта, на котором она решается». Отсюда встречный вопрос самому автору: так в каком виде существует искомый объект опыта? И что является в таком случае фактом его существования?

Вот Мацкевич видит в виде фактического опыта такие вещи, которые увидеть непосредственно просто невозможно. Возьмем в качестве примера случай из криминальной практики. Найдено тело со следами насильственной смерти. Что здесь является фактом? Собственно само тело и есть непреложный факт: улика как краеугольный камень криминалистики. А вот то, являлось ли произошедшее убийством, самоубийством, несчастным случаем, убийством по неосторожности, необходимой самообороной или выполнением служебного долга уполномоченным на то лицом — это уже дело интерпретации, которая устанавливается на судебном заседании по итогам предварительного следствия, и даже при соблюдении всех формальностей вовсе не гарантирует соответствие судебного вердикта истине конкретного события. И даже если у происшествия были свидетели: то, что они «видели» могло вовсе не соответствовать тому, что они видели на самом деле. А теперь вопрос: как возможно просто увидеть глобализацию или принудительное потребление? Разве это тело или какой-то непосредственно наблюдаемый процесс? Безусловно, можно констатировать ряд явлений и процессов в окружающем социальном мире: к примеру, унификацию международного законодательства, заключение визовых и таможенных соглашений, расширение сферы использования английского языка как международного и т. д. Сопоставив эти события в одном ряду, можно окрестить их, конечно, и глобализацией, но при этом стоит понимать, что это искусственно сконструированный объект, необходимый для осуществления тех или иных целей теми, кто таким понятием оперирует. Политиками, к примеру, борющимися за национальные или, наоборот, интернациональные интересы. Социальными теоретиками, создающими объяснительные конструкции, или общественными активистами, посредством них действующими.

При этом надо быть готовыми к тому, что вероятны и другие механизмы объяснения этих фактов и явлений, которые могут не укладываться в каноническую версию теории глобализации или предлагать иные интерпретации происходящего (к примеру, видеть за указанными тенденциями простую экспансионистскую логику мультинационального капитализма, выстраивание новых региональных и международных геополитических схем в очередном противостоянии коалиций государств и т. п.). То есть, конечно, во времена классической социологии Толкотта Парсонса и Эмиля Дюркгейма было модно полагать, что какие-то сложные социальные процессы и отношения просто «есть», наличествуют в действительности как вещи, а не являются изобретениями взгляда социолога (пример чему — все то же натурализованное «общественное мнение»), но с тех пор социология далеко шагнула вперед от подобного натурализма в объяснении социальных явлений.

Впрочем, это сделала не только социология. Та же методология науки второй половины ХХ в., в лице тех же Томаса Куна, Имре Лакатоса и др. вполне обоснованно утверждает, что даже в строгом научном познании интерпретации преобладают над фактами и зачастую предписывают нам ту оптику, посредством которой мы эти факты интерпретируем. Вот автор считает удачным сравнивать глобализацию с потеплением климата: «Я отношусь к глобализации примерно так же, как к потеплению, тоже, кстати, глобальному. Они есть. Просто есть», — пишет он. Но вновь-таки продолжаю настаивать, что утверждать можно лишь существование того, что проявляет себя, скорее, как факты, нежели теоретические конструкты. Таковыми, например, являются повышение среднегодовых норм температуры в разных частях света, повышение или сокращение норм выброса углекислого газа в атмосферу Земли и пр. А вот называть ли эти факты в совокупности — глобальным потеплением, похолоданием или межледниковыми флуктуациями — есть дело интерпретации на глобальном и региональном уровнях. Таковые эпитеты вполне могут использовать политики, экологи, гражданские активисты, конструируя объект собственного отношения и для реализации своих целей и задач, или, допустим, ученые, когда они выдвигают свои гипотезы для объяснения указанных явлений. Но все это сконструированное поле опыта. А потому невозможно увидеть глобальное потепление и глобализацию как факты, но их можно «увидеть» как определенную интерпретацию происходящего, то есть придать им то значение, которое выгодно тем или иным субъектам социальной исторической практики.

Поэтому вполне допустимо говорить о том, что определенное видение и прочтение общественных, исторических явлений и процессов может быть политически оправданным, может быть выгодным с точки зрения реализации тех или иных программ действий, но не надо при этом опускаться до натурализма, полагая то, что приписывается реальности — объективно существующим в ней. Этим чаще всего грешит почти любая социальная аналитика сегодня, когда натурализует мир и видит в нем проявление собственного воображаемого. И если автора упрекают за приверженность тенденциозной интерпретации социального мира, то невозможно просто отбросить эту критику ссылкой на то, что явление просто «так есть»: оно именно «так есть», потому что оно «так есть для некоторого практика или мыслителя» в его собственной системе координат, которую прочий мир вправе не разделять, выдвигая тому альтернативы.

Понимать это должен безусловно и сам Мацкевич, более тяготея к тому, чтобы жить не в пространстве натурализованного опыта, но в мире сложных конструктивистских отношений. И заявляя, к примеру, что: «История страны объективно связана с географией и определяется территориальным пространством. А вот версия истории располагается в консциентальном пространстве. Таким образом, пространственное мышление становится полем битвы, в которой определяется будущее страны через версию ее прошлой и актуальной истории». Иными словами, предполагая, что социальные процессы протекают не просто в определенном объективном измерении исторического, где будущее однозначно предопределено прошлым, а в динамике отношений между различными версиями интерпретации прошлого, настоящего и будущего, постоянного переопределения себя, других и мира на каждом новом историческом отрезке. В зависимости от того, какая точка зрения на общественную жизнь, историю, политику и т. д. будет доминировать, в таком русле и будут развиваться наши мышление и поступки. Например, в нашем случае это может быть противостояние образов себя как страны европейской или евразийской, средне- или восточноевропейской, сугубо континентальной или в рамках региона Межморья (Балто-черноморского коллектора), опираясь, казалось бы, на общие фактические основания — географии, этнографии и историографии.

Можно, в таком случае, утверждать вслед за Вальтером Беньямином, что «историю пишут победители», то есть те, кто имеет достаточно ресурсов и власти, чтобы утверждать свое видение реальности и отстаивать ее «истинность» для всего общества, целиком изменяя видение вектора развития целых стран и народов (что и произошло, например, с нашим регионом в ХVIII–XIX вв.). Точно также пропаганда глобального уровня выстраивала миропорядок на основе принципа противостояния во времена «Холодной войны», не особо вникая в обстоятельства отдельных регионов и стран и заставляя большинство народов принимать предложенный способ взгляда на мир как оппозицию двух полюсов силы, лишь между которыми был возможен выбор. Тем не менее, подобное практическое и конструктивистское отношение к собственной и глобальной политике и истории не мешает автору одновременно трактовать ряд явлений окружающего социального мира как некие непреложные данности: иными словами, конструктивизм в одном — не спасает его от натурализма в другом.

Следующим значимым перформативным противоречием текста является точка зрения на человека и человеческое как на индивидуальность при одновременной опоре на генеральный типологизирующий подход. Первая позиция декларируется автором в связи с глобальной тенденцией к росту индивидуализма и отказом от принципов тех макросоциологических подходов, в рамках которых человек мыслился лишь в контексте принадлежности к большим социальным группам. С одной стороны, Мацкевич неоднократно подчеркивает несостоятельность попыток вновь смотреть на человека сквозь призму классовых, расовых, национальных принадлежностей, когда индивиду приписываются черты некоего коллективного целого. Этим устаревшим моделям обществознания противопоставляется иной взгляд на происходящие в современном мире процессы. «Современный человек индивидуален, его невозможно понять и объяснить принадлежностью к какому-либо социальному типу», — подчеркивает Мацкевич и добавляет: «в современном мире каждый человек самоопределяется по отношению ко всем наличным, мыслимым и воображаемым сообществам, сам решает, к какому из сообществ принадлежать, может решить не относить себя ни к одному из них».

В таком случае заслуженной критике со стороны автора подвергаются любые теоретические разработки, которые исходят из возможности соотносить мышление и поступки отдельного человека с его принадлежностью к заданному социальному типу (будь то пролетариат, молодежь, женщины, интеллигенция и т. д.). Хотя и с той оговоркой, что целиком процесс индивидуализации прошел лишь в отношении представителей так называемого «первого мира», утвердившими автономию собственной личности через право и свободу игнорировать законы сообществ в целом, в то время как в случае оставшихся «двух миров» действует принцип частичной или полной депривации собственной индивидуальности, вплоть до отказа от нее в пользу коллективных практик идентичности. То есть на этом фоне «люди первого мира» выступают как авангард общественной эмансипации в сравнении с теми, кто остается в плену исторических и социологических иллюзий и ложных представлений, что должно в том числе оправдывать ставку автора именно на данную группу.

Но с другой стороны, само выделение «идеальных типов» (в веберовском смысле слова) трех миров знаменует по сути возврат к тем же принципам отказа от индивидуальности в пользу коллективных практик идентичностей, которые критиковались автором ранее. Ведь само по себе различение людей по типам трех миров является историческим воображаемым конструктом, ненамного лучшим, чем разделение их, к примеру, в марксистской оптике на классы эксплуатирующих и эксплуатируемых с промежуточной прослойкой в виде интеллигенции, стремящейся примкнуть к первому или второму центру силы. Любые социальные типизации будут играть роль идеализированных теоретических моделей, пытающихся объяснить поведение отдельного индивида исходя из его схожести с представителями избранной социальной группы или сообщества.

В таком случае имеет смысл либо делать ставку на сложный характер современных социальных отношений, на индивидуальный и уникальный способ осуществления социальных практик индивидом, где уже не отдельные социальные группы с их характеристиками и чертами, а конкретные практики и их носители становятся предметом социологического интереса и разбора, либо выстраивать собственную социальную типологию в ряду прочих, доказывая ее целесообразность в рамках макросоциологических конструкций. И если автор движется первым путем, то и залог говорения у него тогда должен смещаться из антропологической в праксеологическую перспективу: не «люди первого/второго/третьего мира», а «практики (или фокусы) инновации/управления/консервации и их носители» (обобщено с известной долей условности) — где конститутивные элементы практики мыслятся как стабильно воспроизводящиеся через человеческие действия, давая возможность для относительной генерализации. Однако по факту автор движется вполне противоречиво через совмещение первого и второго пути, говоря о выделяемых им типах как социальной и антропологической данности и приписывая их представителям определенные субстанциальные черты поведения, привычек и образа мышления.

В этом месте нам вновь необходимо вернуться к разговору о выделяемых автором трех мирах, обстоятельную критику противоречивости употребления которого мы давали еще в первой части наших критических рассуждений. Взяв за основу принцип типизации из геополитических социологических моделей времен Холодной войны, Мацкевич в своем последующем тексте не сумел убедительно отойти от заложенного в них изначального смысла цивилизационного противостояния и логики первичной или догоняющей модернизации. За точку отсчета на этот раз была, правда, принята практика инновации, которая понимается автором как внедрение и потребление новейших разработок в социальном мире, что может в свою очередь быть прочитано как реинкарнация процесса модернизации на новом витке. При этом нерасчлененность обоих аспектов — реализации и потребления — в понимании практики инновации приводит автора зачастую к тому, что проводниками и носителями инновации он считает не только тех людей, кто непосредственно занимается продвижением и внедрением новых технологий, но и тех, кто их склонен потреблять по тем или иным причинам.

В таком случае социальной базой инновации у него оказываются даже те сообщества, для которых сама по себе инновация может вовсе не быть ценностью, но лишь средством реализации собственных целей. Так, например, активными потребителями инноваций могут быть и представители весьма ортодоксальных мировоззрений и консциентальных планов: ретрофутуристическое устремление установить всемирный халифат с его средневековыми по сути образом жизни и установками мышления никак не мешает представителям Аль-Каеды или ИГИЛ использовать современные виды вооружений, кибернетических систем или технологий блокчейн для собственного успеха. Включает ли их автор также в свой «первый мир»? — вопрос открытый. Очевидно, в этом месте ему видятся скорее стройные ряды хипстеров или иных представителей молодежных субкультур, помогающих распространению преимущественно технических инноваций в массах, а не бородатые талибы с их видеоказнями, выложенными на ютубе и инстаграмме, но видимо и последние некоторым образом помогают продвижению этих самых инноваций, заслуживая тем самым гордый титул инноваторов.

Давая антропологическое описание представителей своих «трех миров», Мацкевич пытается охарактеризовать их через ценностные приоритеты и установки поведения и мышления. Так, например, представители «первого мира» в его интерпретации склонны скорее ставить знания и компетенции выше богатства и власти, определяться к миру скорее глобально, нежели локально, имеют поисковое поведение и опережающее потребление новинок технологий, обладают ресурсами преобразований, но не стремятся ими пользоваться в политических целях, к тому же обладают некоторым иммунитетом к идеологиям. Помимо прочего, «люди Первого мира» максимально «индивидуализированы, индивидуальность и особенность в Первом мире поощряется, ценится и обеспечивает успешность в сложных и разнообразных системах жизни и деятельности», людей же прочих миров они склонны считать лузерами и неудачниками за их «неумение» обустроить собственную жизнь. Можно даже догадаться, кто конкретно мог послужить прототипом нарисованного автором образа. Насколько это, однако, социологично?

Если судить по результатам социологического исследования, проведенного на базе данной авторской гипотезы в 2016 г. старшим аналитиком ЦЕТ Оксаной Шелест, то в качестве возможных носителей ценностей инновации просматривается достаточно банальный образ молодых (до 35 лет), более прозападно настроенных людей (хотя этот вектор для всех групп довольно слабый, особенно в плане культурной идентификации), с высшим или средним специальным образованием (более 70%), активным образом жизни (более 50%), часто выезжающих за границу Беларуси (66%), жителей крупных городов (от 250 тыс. жителей), к тому же более склонных к реформистским ожиданиям (см. таб. 5, 6, 13, 14, 27, 28, 42, 43, 57, 59, 60). Соответственно и образ людей с низкой восприимчивостью к инновациям (НВИ) — как выразителей скорее ценностей «третьего мира» в авторской терминологии — фактически отзеркаливает предыдущий. Хотя в целом процент людей как с высокой восприимчивостью к инновациям, так и с низкой, сравнительно невысок и составляет примерно 16-19% (таб. 26), оставляя большую часть общества в рамках более сдержанного, хотя и в целом скорее позитивного отношения к инновациям. При этом количество таковых людей как последовательных «оптимистов инновации» в беларусском обществе, как можно предполагать, ненамного отличается в процентном соотношении от других обществ. Так, по сравнению с данными опросов «Евробарометра», проведенных в 2013 г. (таб. 7), беларусов отличает от европейцев лишь слегка более сдержанное отношение к позитивному влиянию результатов внедрения инноваций (и то вероятно объяснимое склонностью беларусов избегать крайних формулировок при ответах на вопросы). При этом (как можно видеть в сравнении с таб. 5 и 6) суммарное число сторонников скорее позитивного отношения к инновациям в разных сферах примерно одинаково как в беларусском, так и европейских обществах (более 66%) при гораздо более скромном соотношении противников в обоих случаях.

Данное исследование продемонстрировало и другие любопытные результаты. Так, при довольно высоких реформистских ожиданиях в обществе (44%, таб. 64, 65, 66) процент непосредственно втянутых в активные социальные процессы и активности граждан очевидно низок (таб. 71, 72), как и чрезвычайно низка степень осведомленности беларусов о любых независимых инициативах и организациях гражданского общества во всех сферах (что практически не выходит за пределы статистической погрешности, таб. 69, 70). Можно ли на основании таких социологических результатов выстраивать четкую картину противостояния трех типов социальных групп, принадлежащих к разным «мирам» в современной Беларуси? — вопрос по меньшей мере спорный. Скорее можно увидеть традиционные оппозиции между молодыми и старшими поколениями, жителями мегаполисов и населением малых городов и сел, людьми с более высокими индексами образования и дохода и более низкими. Такие оппозиции без преувеличения характерны практически для любого национального сообщества, не давая вопросу об инновациях выстроить некую полярную модель общественных отношений. То есть не более полярную, чем если бы автору пришла в голову «креативная» идея противопоставить три идеальных типа сообществ — людей предпочитающих кофе, чай или колеблющихся в своих пристрастиях, при том, что и в этом случае при большом желании данным категориям граждан можно было бы приписать ряд свойств и характеристик по степени их работоспособности, активности и стремлению к переменам. Впрочем, что-то подобное, говорят, в свое время уже делала Анна Ахматова.

Получается, что автор в этом вопросе опирается скорее на собственные интуиции и представления о том, как должны выглядеть идеальные люди будущего, морально устаревшего прошлого и мятущиеся между первыми и вторыми реформаторы нынешнего времени. И исходит он в этих интуициях вновь-таки из базовых геополитических цивилизационных схем времен Холодной войны, прочно разделивших весь мир на страны первого, второго и третьего мира. И заставляющие автора видеть, к примеру, в будущих климатических мигрантах из «стран третьего мира» волны новых варваров, готовых снести хрупкие рубежи европейской цивилизации, инспирированные своей неготовностью воспринимать и воспроизводить западные ценности и образ жизни (также и здесь).

Даже если пока отвлечься от евроцентризма, остается вопрос о том, насколько предложенная картина противостояния людей «трех миров» отлична от традиционного противопоставления обществ модернизации и антимодерных обществ, «технократов» и «охранителей», реформистов и консерваторов? Особенно, если учитывать, что отличительной особенностью Первого мира, по мнению автора, является то, что «он первым потребляет знания и идеи, из какой бы части планеты они ни исходили. Чтобы первыми потреблять (осваивать и усваивать) новые знания и идеи, необходимо иметь соответствующую квалификацию, компетенции, установки, человеческие качества и картину мира. Именно эти качества и отличают людей Первого мира». Установка же автора делать акцент на коммуникации с представителями «первого мира» вопреки актуальной тенденции делать скорее ставку на представителей «третьего» — вполне традиционная для нашего региона раскладка борьбы реформаторов с консерваторами при классической для них социальной базе. Таким образом, остается еще раз подчеркнуть, что размытость авторских представлений о характеристиках «трех миров», интуитивный способ их полагания, откровенно спекулятивный характер предложенного социального воображения приводит на практике к тем противоречивым употреблениям данных категорий во всем цикле статей, что уже отмечалось в первой части нашего критического разбора.

Вообще противоречивость авторской позиции по ряду вопросов может восприниматься даже не столько как вина, сколько как беда актуальной беларусской аналитики. В нашем случае создается порой впечатление, что автор, периодически обращаясь к сильным концептуальным моделям и актуальным теориям, стремится говорить о современных проблемах современным же языком, но то и дело скатывается в достаточно догматические представления и рамки предыдущих эпох мышления.

Это касается в том числе упомянутого выше евроцентризма и линейно-исторического характера процесса общественной модернизации. В своем ответе на критику автор выдвигает отчасти заслуженное возражение: «А можно подтвердить этот упрёк материалом любой из частей текста „Глобальное потопление после холодной войны“? Цитатами, анализом контекста? Нету в тексте ничего такого. Ни однонаправленности логики, ни неизбежной судьбы»; «Это, конечно, ужас — самодовольный евроцентризм и всё такое. Только ничего этого в моём тексте нет. Нет веры в неизбежность прогресса». Что же, я действительно пренебрегал подробным цитированием и ссылками на авторский текст, но не делал этого не потому, что не мог, а лишь для сокращения собственного материала, предоставляя читателю возможность самостоятельно либо обнаружить подтверждение сказанному в авторском тексте, либо оспорить позицию критика. Но коль скоро вызов брошен, то готов проиллюстрировать это на примере данного положения.

Естественно, при этом необходимо принять во внимание, что автор нигде безусловно не заявляет свою позицию прямо как линейный историзм или евроцентризм, но подобные маркировки вытекают из тех положений, которыми он пользуется по ходу своего текста. Приведем в качестве примера только несколько цитат из последних частей цикла:

«Все будет улучшаться — и при этом страна будет все больше отставать. Разрыв между Беларусью и развитыми регионами планеты будет увеличиваться. Как бы не сопротивлялся Третий мир инновациям, они будут распространяться, и Третий мир будет вынужден их принимать и терпеть. Часто принимать не сами инновации, а то, что еще недавно было инновациями в Первом мире, и принудительно распределяется в Третий мир уже как элементы глобальной инфраструктуры». (Часть 9)

«Люди Первого мира тестируют территории на отношение к инновациям и развитию, и если территория контролируется Третьим миром, то она будет чужой для них. Если территория контролируется людьми Второго мира, то все определяется тем, куда направлены устремления этих людей: на цели, ценности и идеалы Первого мира, или на ценности и идеалы Третьего. В зависимости от этого территория будет развиваться. Или не будет». (Часть 7)

«Да потому, что Третий мир как был, так и останется навсегда противником перемен и инноваций. Люди этого мира были и будут потребителями всего того, что в процессах перераспределения, построения инфраструктуры глобальной экономики и принудительного потребления им несет Первый мир». (Часть 9)

«И проблема заключается в том, что представители Третьего мира (как и Второго, хотя и в меньшей степени) могут потреблять инфраструктуру территории, но не воспроизводить ее, не обновлять. Потребляя — разрушать, приводить в негодность». (Часть 7)

«Реформы в Беларуси имеют смысл, становятся необходимыми для того, чтобы Беларусь включилась в решение этих проблем вместе с Первым миром, включилась активно и сознательно, занимая в структуре мироустройства то место, которое сама себе выберет и обустроит, а не то, которое ей будет отведено в процессах колонизации и освоения, перераспределения и принудительного потребления». (Часть 9)

«Страна не развивается, но развивается глобальное человечество, а Беларусь — часть глобального человечества. Неразвивающаяся часть развивающегося целого. Второй мир Беларуси слишком озабочен частью, не видя целого. Первый мир открыт для сотрудничества, хотя и не очень заинтересован в сотрудничестве именно с Беларусью. Второму миру нужно совсем немного: самому заинтересоваться проблемами и задачами Первого мира и заинтересовать его своими проблемами и задачами. Это и будет началом, первым шагом к реформам в стране». (Часть 9)

Думаю, что для иллюстрации достаточно и этих примеров, без того, чтобы цитировать еще части про принудительное распределение в глобальной экономике и про постепенную колонизацию первым миром территорий глобального пространства под свои инфраструктурные нужды. Из всего обильно процитированного текста я могу сделать лишь один-единственный вывод о признании автором некоторой неизбежности мировой исторической динамики как модернизационного прогресса, что может лишь разным образом себя проявлять по отношению к различным регионам планеты в зависимости от их готовности или неготовности включаться в глобальные процессы. При этом автор полагает, что его призыв к представителям беларусского «второго мира» перестроить свои ценности и встать на сторону «первого мира», отказавшись от традиционной опоры на «третий», есть само по себе отрицание данной глобальной предопределенности. Но на деле это лишь может быть выбором стороны и степени своего участия в происходящем, а не возможностью как-то менять характер «глобальной поступи истории», идущей в сторону неизбежных инноваций и модернизации технической и социальной стороны человеческой жизни.

Подобная уверенность в том, что путь модернизации и внедрения нового есть неизбежная логика исторического процесса и находит свое дальнейшее воплощение в идеологии евроцентризма. Поскольку технологически и научно более развитая Европа всегда в таком случае противопоставляется иным, более традиционалистски ориентированным культурам прочего мира, рано или поздно втягиваемого в орбиту влияния западноевропейской цивилизации. А представители неевропейских культур, противопоставляющих себя европейским, — в наше время это безусловно исламский мир, — мыслятся как ставшие на варварский и противоестественный путь развития. В этом смысле противоречивость подобной позиции в том, что-либо у нас есть сознательный выбор собственного пути, который может даже и не вписываться в вызывающий сомнения процесс современной глобализации, либо мы лаской или таской встраиваемся в его неизбежную колею и выбор наш тогда весьма и весьма условен.

Кстати, по отношению к глобализации автор настаивает на том, что любые попытки оспаривать данный процесс объяснимы через ущербную позицию «второго мира», который, во-первых, видит конкурентов и врагов в лице «первого мира», завидуя его богатствам и благам; а во-вторых, склонен обвинять его в порождении всех глобальных проблем, прежде всего экологических, поскольку сам их не в состоянии решать и мыслить глобально. При этом все активисты экологических партий и организаций, многие общественные деятели и политики самых разных стран мира попадают под авторское определение «неглобально мыслящих» людей, которые не способны увидеть прогрессивного исторического пути развития современного человечества, возглавляемого адептами «первого мира».

Но идеология глобализма подвергается сегодня столь массированным атакам из самых разных лагерей и позиций во многом именно потому, что, как оказалось на практике, она достаточно противоречива в своих основаниях, не дает стратегических ответов на ряд важных локальных и глобальных проблем, стоящих перед людьми сегодня, достаточно упрощенно трактует динамику мировых общественно-исторических процессов, делая ставку исключительно на либерально-демократическую версию политики и неолиберальный вариант капиталистической экономики. То, что эти доктрины в целом небезупречны и представляют собой исторически сформировавшийся феномен, который не может претендовать на универсальную значимость — уже достаточно «общее место» для большинства исследовательских и общественно-политических дискуссий по меньшей мере англоязычного мира, что можно при желании подтвердить десятками ссылок, однако видимо эта истина пока еще не для нашей «периферии». Критика же теории глобализма означает вовсе не отказ от дальнейшей универсализации человеческих ценностей и мировоззрений, движения к общемировой повестке дня, но — попытка трезво посмотреть на некоторые происходящие в мире вещи, понимая, к примеру, как системно взаимосвязаны актуальная глобалистская политика и риторика с возникновением того же ИГИЛ или феномена глобального терроризма, не говоря уже о периодических нарушениях Киотского протокола.

И последнее существенное замечание, которое необходимо сделать по отношению к тем установкам и стереотипам, к которым прибегает автор и которые так или иначе присущи беларусской аналитике в целом. В своем ответе Мацкевич полемически заостряет и подчеркивает: «Ему Харви, Бауман, Валлерстайн интереснее и важнее. А зря. Они-то ничего не будут с нами, беларусами, решать, что нам надо знать и делать, а уж тем более, что мы ДОЛЖНЫ знать и делать. Что ж у них своих дел нет, чтобы нами заниматься?»; «Вот и думайте, беларусы, с кем вы? С Павлом Барковским, который много знает про Бека, Харви, Баумана и Валерстайна, о том, что они говорят о мире, ничего не говоря о Беларуси в этом, описанном ими мире. Поэтому сам ничего не может сказать ни о мире, ни о Беларуси, и только вздыхает о конкретных целях, основополагающих ценностях и программах изменений и реформ?»

В этом своем пафосе Мацкевич мало того, что не прав, так еще и вновь противоречив. Поскольку его обвинение в адрес «модных» западных интеллектуалов, которые, если верить автору, ничего не могут дать или сказать среднему беларусу о его ситуации и проблемах, никак не мешает ему самому то и дело прибегать к авторитету и идеям то Аурелио Печчеи, то того же Валлерстайна в тех случаях, где это необходимо и выгодно для обоснования собственной точки зрения. И как можно предположить, проделывает это автор вовсе не потому, что путем сложных биографических изысканий внезапно обнаружил их беларусские корни, дающие им право высказывать мнение, касающееся всех беларусов. Да, позиция опоры сугубо на западных мыслителей и авторитетов без учета собственных контекстов глупа и абстрактна, но и полное игнорирование мировых наработок и идей, касающихся действительно глобально возникающих затруднений и проблем, есть проявление той самой «туземности» и «самодеятельности» местной социальной философии, о необходимости преодоления которой аргументированно, хоть и язвительно писал в свое время Владимир Фурс (можно было бы также обратить внимание на другой текст этого автора, который интересен своей критикой как наивно-прогрессисткого представления о глобализации, так и той идеологии компополитизма, которой по факту руководствуются представители «первого мира» Владимира Мацкевича).

Отсюда можно сделать вывод, что пока беларусы не научатся использовать наработки разных культур и народов без «вторичности» собственного интеллектуального потребления, они будут обречены пребывать в достаточно наивно-натуралистической и глубоко периферийной интеллектуальной позиции, безусловно не имея выходов на постановку и решение глобальных задач и проблем. И опасность такого рода в актуальной беларусской аналитике как раз и обнаруживает наш критический обзор одного достаточно знакового авторского текста, посвященного обсуждению условий и программы будущих реформ.