Днями на суд общественности были представлены два проекта будущего Беларуси (+ России, + Украины). В обоих случаях Беларусь рассматривается в региональном контексте как одна из его важнейших составных частей. Возможно, это единственное сходство двух проектов, поскольку даже контекстуальные рамки заданы различно: в первом случае Беларусь — элемент спайки по «корням» и «кровям», во втором есть часть культурного пространства от Ванкувера до Владивостока. Первый футурологический проект опубликован на сайте Хартии'97, второй — в газете «Республика». Первый — д-ра философии, специалиста по России и Евразии Ариэля Коэна, второй принадлежит (по меньшей мере, частично) перу лидера Прогрессивной социалистической партии Украины Наталии Витренко.

Всплеск интереса к будущему можно рассматривать как характерную черту момента: ЕС и НАТО расширились, Украина, Беларусь и Россия вступили в эпоху «второго срока», причем г-да Кучма и Лукашенко находятся «на излете». Самое время поговорить о том, что будет дальше. Самое время отреагировать на соответствующий социальный запрос.

Типовая реакция политических футурологов в настоящей ситуации — еще что-нибудь сказать о «третьем сроке». Призрак третьего срока регулярно возникает то в Беларуси, то в Украине, то в России. Очевидный симптом отсутствия политического воображения, которое, в свой черед, — свидетельство нарушенных (или не до конца сложившихся) механизмов вовлечения новых идей в политику. Как только возникает вопрос «что нам ждать от будущего?» — тут же готов ответ: «давайте выберем неизбежное», либо: «неизбежное выберет нас». Затем этот ответ опровергается, и все начинается сызнова. Доходит до парадоксов: единственный человек, который предлагает нечто альтернативное «третьему сроку» — некую программу реформ, а следовательно, программу будущего, — это Владимир Путин. Человек, казалось бы, наиболее заинтересованный в этой третьей «отсидке». У прочего славянского большинства преобладает апокалиптическое видение социального мира, что означает: вопрос о «России после Путина», «Украине после Кучмы», «Беларуси после Лукашенко» не может быть задан. Как не может быть задан вопрос о Страшном суде.

Две вышеуказанных программы в строгом смысле также не являются продуктом фундаментального утопического проектирования, хотя они не равнозначны. Проект г-на Коэна представляет собой более или менее развернутую последовательность политических действий-событий, проект г-жи Витренко — это скорее эскиз некой идеологической формы с едва заметными импликациями по поводу политических действий. Что и понятно: он — аналитик и либерал, она — политик и социалист, и опираются они на различные политические словари. Но, что представляется наиболее важным, в одном случае мы имеем дело с утопией, во втором — с атопией.

Что такое утопия? Это остров, которого нет на карте. Это образ будущего, которому нет места в реальном настоящем. Отличие утопии от атопии принципиально: атопии нет места не только в пространстве реального, но и в пространстве воображаемого (если говорить о «воображаемом» в широком, далее не специфицируемом смысле). Как только начинаешь мыслить атопию — она утрачивает все очертания, превращаясь в некое яркое (или слепое) пятно. Перефразируя Декарта, можно утверждать, что идеи могут быть либо ясными, либо отчетливыми, но не могут быть тем и другим одновременно. Возможно, одна из наиболее поразительных загадок человека состоит в том, что он более склонен к «обдумыванию» ясных атопий, нежели отчетливых утопий. Именно поэтому политик склонен оперировать атопическими образами — образами неразложимого Счастья, в котором несоединимые (не только на практике, но и в мысли) элементы превосходно соседствуют.

Так, в коммунистической атопии сосуществовали: избыточность («рог изобилия») и недостаточность («от каждого — по способностям»), справедливость («каждому — по желанию») и равенство (нет высших, нет низших, все желания тождественны), etс. Такой микс невозможно даже представить — поэтому советские теоретики затруднялись ответить на вопрос, насколько мы близки к так называемому коммунистическому обществу. Яркое/слепое пятно коммунистического солнца суть пример великого соблазна радикальной Невозможностью.

Столь же невозможным и соблазнительным является «солнечная» программа Натальи Витренко. Ее ключевой пункт касается, конечно, единства — тотального единства украинского, белорусского и русского народов. «Достижению этой цели должно быть подчинено все». Можно утверждать, что образ гармонического единства, в котором все противоречия разрешены, все проблемы преодолены, все конфликты улажены, есть фундаментальная черта атопии. С другой стороны, атопия всегда пребывает в изолированной не-местности: все отношения с внешней средой должны быть прекращены, славянский остров должен быть окружен морем или обнесен высокой стеной — неким эквивалентом Железного занавеса.

Словом, «в условиях глобализации, однополюсного мира, нарастающего дефицита природных ресурсов, социальных и экономических потрясений, вооруженных конфликтов, разрушения среды обитания человечества, тотального нарушения норм международного права», необходимо создать остров благополучия, рай неиспорченных людей, которым неведомы ни дефицит ресурсов, ни экологические проблемы, ни международное право, ни войны, ни конфликты. Рай пра-людей, пост-людей или попросту мертвых людей, ибо живым людям ведомо нечто другое.

Хотя подобные программы обычно замалчивают пункт жертвования, читать их надлежит именно через призму утрат: ради достижения единства на кон должно быть поставлено все — вплоть до человеческих жизней, человеческого достоинства и человеческого облика. Если присмотреться к «славянскому единству» в практическом ракурсе, то понятно, что оно означает ни что иное как три конфликтных проекта, ретроактивно упакованных в одну бесконфликтную гармонию. Это означает: существует один и только один центр власти, два альтернативных должны быть демонтированы. Что должно быть демонтировано и что должно остаться? — Москва? Минск? Киев? Кто пойдет на «альтруистическую» жертву, кто ликвидирует собственный трон во имя единого трона? Как этого достичь избегая военных средств?

С точки зрения Витренко, «только единство наших народов способно сохранить наши исторические корни, тысячелетнюю культуру, духовные ценности, православную веру». Важно увидеть, что атопия в обязательном порядке предполагает своего рода амнезию, забвение исторической памяти. В связи с этим следовало бы еще раз напомнить, что однажды достигнутое «единство» славянских народов — если отсчитывать его с момента включение в состав СССР западных областей Украины и Беларуси — длилось 52 года и стало возможным исключительно благодаря отказу от «тысячелетней культуры», православной веры и, разумеется, исторических корней. Собственно востребованной оказалась только «культура» собирания земель — даже белорусский и украинский языки, эти неизбежные спутники культуры как таковой оказались излишними. Оказались излишними даже многие собственные имена. Мы помним о том, что в Советском Союзе названия многих товаров совпадали с родовыми названиями вещей: сливочное масло было Маслом, кофе был Кофе, а трактор был Трактором.

Многие из нас помнят обо всем этом как о неком недоразумении. Считает ли г-жа Витренко, экономист по образованию, что этого на сей раз можно избежать? Или полагает, что отказ от различий — неизбежная и справедливая цена за унификацию? И вот же, в подписанном ей обращении «кооперация» противопоставляется «конкуренции». Все должно быть отдано на откуп прожорливому единству: колбаса снова должна стать Колбасой, а украинец — Славянином. Самое любопытное состоит в том, что вся эта подгонка под родовые абстракции осуществляется во имя того, чтобы не затеряться в «глобальной культуре» (которая вовсе не требует отказа от собственной культуры). То есть: необходимо отказаться от идентичности во имя того, чтобы ее не утратить. Противоречие, которое следует рассматривать не как фатальный логический сбой, но как конституирующий принцип славянской атопии. Чего мы хотим? — Невозможного. Соблазн Невозможного — один из наиболее соблазнительных.

Утопия, в противовес атопии, не живет группой подобных замалчиваний и смутных намеков. Чаще всего она прямо ссылается на те надежды и те утраты, которые сопровождают исполнение надежд. О каких надеждах и каких утратах говорит г-н Коэн? Он отмечает, что «борьба за свободу в Беларуси выходит за рамки ситуации в самой Беларуси». Что означает: на карту поставлено не только будущее России и Украины (их способности предпочесть, выбрать тот или иной способ существования и сосуществования), но и Запада как такового («Если Запад готов защищать свободу, где еще можно найти лучшее место для этого, чем у себя в Европе?»). Если свобода человека, понимаемая как его способность и право действовать по собственному усмотрению и в соответствии с собственной совестью (а не некой навязанной свыше совестью) остается ценностью, то Беларусь превращается в лакмусовую бумажку приверженности тех или иных политических субъектов Либеральной Надежде (Р. Рорти).

Означает ли это, что Запад должен навязать России, Беларуси и Украине собственное видение социального мира? Скорее напротив: Коэн подчеркивает, что скорее Россия, Беларусь и Украина должны совершить выбор между двумя (по большому счету) опциями — либо выбрать себя как Себя, либо себя как Другого, т. е. извечно позиционированного, противопоставленного и обнаруживаемого по отношению к фантому «Запада» или «глобального мира» (как в расово-социалистической атопии Витренко). Здесь ничего не предрешено и не предзадано: путь в Утопию нельзя прочертить на карте. Если будет выбрана вторая опция — произойдет традиционное отгораживание Славянского острова (Витренко и Со. торит старую дорожку русских царей и генералиссимусов — не это ли она называет «культурой»?). Если будет выбрана вторая — нам придется пожертвовать некоторыми завоеваниями постсоветской истории, в частности — институтом личной президентской власти.

Либерально-демократическая утопия может быть сконструирована, но не может быть предзадана — как атопической проект. Утопия трудно осуществима на практике (о чем Коэн не забывает предупредить), но теоретически осуществима. Утопия не трактует о радикальном равенстве, предельной унификации и сочетании несочетаемого. Она не предполагает смутных апелляций к Новому Человеку, рожденному из недостойных кусков конечности и смертности, но напротив — исходит из представлений об «обычном» человеческом существе, не лишенном недостатков вкупе с достоинствами. Наконец, утопия допускает возможность выбора — в том числе выбора из некоторых зол (а не лучших решений). Короче, утопия может не состояться, но может и состояться, в то время как гарантированный исход атопии — подтверждение Невозможности.

Подразумевает ли коэновская утопия полный отказ от того, что в витренковской атопии именуется «единством»? Требует ли она растворения национальной или расовой идентичности в тотальном универсальном проекте? Говорит ли она о том, что Беларусь, Украина и Россия должны отказаться от согласованных позиций по ряду ключевых вопросов? Вовсе нет, но в данном случае это следовало бы назвать не единством, но солидарностью. Солидарность не требует радикальной перелицовки собственной идентичности, как это предполагает модель Витренко, она требует согласованной позиции, если угодно, дружбы и взаимопонимания, но не более того. Говоря словами Ричарда Рорти, «солидарность должна быть сконструирована из маленьких кусочков, она не ждет того, чтобы ее нашли в форме пра-языка, которые мы все сразу признаем, как только его услышим». Пра-язык — это сугубо атопический образ; достаточно обратиться к трудам Лотмана, чтобы уяснить: минимальное условие для постижение и описания внеязыковой реальности — это наличие двух и более языков. Наличие различий, множественности, инаковости.

То, что не может существовать, не может существовать нигде и никогда. Если мыслить в горизонте возможного, необходимо признать: все, чего можно достичь — это более или менее приемлемое существование или сосуществование. Такое сосуществование не равноценно идеально-атопическому сосуществованию в гармонии, но это самое лучшее из достижимого.