Если бы каждое мгновение нашей жизни бесконечно повторялось,
мы были бы прикованы к вечности, как Иисус Христос к кресту.

М. Кундера

1

ЕГУ не существует? И ЕГУ застиг взгляд Медузы, приводящий в оцепенение, для защитного же жеста — отразить взгляд зеркалом щита — нет больше контекста? Но главное, мы, преподаватели, этого не заметили? Так что наша наивность достигла своего апогея?

Признаться в этом кажется мне неплохим началом. Но тотчас же берет сомнение. Не бывает ли признание признанию рознь? По меньшей мере, обнаруживаются два вида признания: 1. да, ситуация меняется и ничего не поделаешь, противно, но нужно — в очередной раз — это проглотить, иначе может быть только хуже; 2. меняется ситуация или нет, глотаем мы ее следствия или нет, жизнь продолжается и только и остается, что надеяться на лучшее (скорей всего, этот абсурд долго не продержится).

И в том и в другом случае для меня налицо одно: все та же наивность. Наивность, что отлично известно — и в ситуации полного краха, и в ситуации надежды, — как нужно действовать. Что нужно или смириться, или уйти в подполье, или, положившись на других, мечтать о побеге. Это значит, что Медуза существует, а еще точнее, что она существовала всегда, и весь наш страх только временно дремал за щитом Европейского, Частного, другого, отличного… Как только рука ослабла (ситуация изменилась), страх занял свое привычное место, а мы оказались наивными, потому что верили, что страх больше не вернется.

Итак, наивность состоит не в том, что мы чего-то не хотим признавать, а, как раз, наоборот, в том, что мы слишком быстро принимаем ситуацию такой, «какая она есть». Сказанное не противоречит тому, что многие не заметят, что ЕГУ больше нет — потому что для них его и не было: они продолжали работать сразу в нескольких ВУЗах, зарабатывая себе на хлеб, и жалуясь на то, что времени собственно на науку не остается (в то время как идея европейского университета от науки, а вернее, от исследования, проводимого преподавателями совместно со студентами, не отделима, как бы сегодня это не ставилось под вопрос университетами Нового Света).

У заметивших же появиться возможность (!) уличить себя в том, что ЕГУ был плодом их воображения, что они всего лишь воображали себе, что, находясь в Европейском университете, автоматически попали в Европу и должны теперь обсуждать то, что происходит в европейской философии, европейской психологии, европейской экономике, якобы встраивая себя в нее, а ее — в себя (к категории наивных этой второй группы принадлежал, увы, и автор этих строк). При этом они забывали об одной вещи: со времен Ницше известно, что ни одно усилие не остается «безнаказанным», что всякое действие есть действие в мире, который на это действие так или иначе отвечает.

В результате наши две доминирующие группы получили то, что так страстно искали: одни окончательно уверились в том, что были правы (не имея времени на науку), другие — что не правы (что не в Европе мы живем!), из чего сделали соответствующие (см. выше п. 1. и п. 2.) выводы. Оставшись при этом во власти собственной наивности. Да, именно во власти, потому что образом своих действий и мыслей поддерживали и провоцировали именно такой порядок вещей (во втором случае он привел к отторжению организмом «инородного тела», которое пыталось всеми силами этот организм игнорировать), полагая при этом, что это он их направляет и поддерживает.

Так, значит, излечиться от наивности невозможно? Так, значит, ЕГУ либо вовсе не существовал, либо будет существовать и поныне и, как говорится, tertium non datur?

Или, может, пришло время взять в руки щит, отводящий взгляд Медузы? И к тому же его еще и искривить?

2

«Смерть — это не объективная участь, это свидание».

Ж. Бодрийяр

Самое главное, что невозможно сказать, что удастся увидеть в этом зеркале — каждый увидит в нем что-то свое. Важно, заглянуть в него и представить, что оно и есть реальность, что оно отражает самое себя. Философы 20-го века много писали об этом маневре. Начиная с Ницше, который призывал искусить искусителя, и, кончая Бурдье, который ставил своей задачей объективировать объективацию. Это значит, присвоить себе увиденное: увиденную Медузу и себя, с искаженной гримасой. Тогда с неизбежностью напросится вопрос: и как я раньше не замечал этого? Или: как я раньше замечал только одного «партнера» этого отражения? А потом: и что, мы в одной реальности? Вот тут можно приостановиться, чтобы начать отвечать поступательно.

Во-первых, мы действительно вместе: эта самая Европа, но в Беларуси, или это самое прошлое, но в настоящем. Другими словами, не такая уж это и Европа, как и не такое уж это и прошлое. Тогда что? Что позволяет им не совпадать или, лучше, почему мы так быстро их отождествляем?

Во-вторых, совсем мы и не в реальности, а всего лишь — в отражении. Но не реальности, поскольку Там — только Медуза, и признание ее за реальность означает вынесение себе смертного приговора (или проще: вынесение себя самого за скобки реальности — не этим ли болели так долго наши оппозиционные политики?). Там, где Медуза, — источник опустошающего Ничто. Интересно, как его обозначил бы Ницше? Как вообще можно обозначить то, что приводит всякого на него смотрящего в оцепенение и все-таки притягательно для смотрящего? Почему нам так хочется встретиться со своей смертью?

В своей книге «Соблазн» Бодрийяр приводит такую притчу: «Такова история про солдата, встретившего Смерть по пути с базара и вообразившего, будто та подала ему какой-то угрожающий знак. Он спешит во дворец и просит у царя лучшего коня, чтобы ночью бежать куда подальше, в далекий Самарканд. Затем царь призывает Смерть во дворец, чтобы упрекнуть за то, что она так перепугала одного из лучших его слуг. Но удивленная Смерть отвечает царю: „Я вовсе не хотела его напугать. Этот жест я сделала просто от неожиданности, увидев здесь солдата, ведь на завтра у нас с ним назначено свидание в Самарканде“.

Интересно, что эту притчу можно истолковать по-разному, и самое простое толкование напрашивается первым: Смерти/Взгляда Медузы не избежать, и чем отчаянней мы от нее бежим, тем быстрее она/он нас застигает. Но уже в этом толковании есть источник толкования противоположного: ведь можно и не бежать или ведь можно избежать свидания, потому что у Смерти нет плана. Иными словами, если вернуться к нашему отражению, его прочтение не имеет никакой предопределенности. Есть только Медуза и Я, Прошлое и Настоящее, Европа и Беларусь. И самым загадочным в этой картинке является именно «И», то самое Свидание, у которого нет предуготовленного плана. Но есть, если вернуться к Бодрийяру, соблазн: соблазн вернуться к своей наивности и — опустить щит.

Итак, признание признанию рознь. Одно признание прибивает нас к наивности, другое — переводит наивность в область случайности интерпретации. Но есть ли в последней хоть какое-то утешение: намек на возможность избегнуть страха (что завтра останешься без Европы, еще хуже, без работы, еще хуже, без крыши над головой), Вечного возвращения, наконец, реального Ничто? Нет. Поскольку утешения относятся к сфере все той же наивности, которая ведь тоже ничего не обещает, а только — признаемся в этом — отдаляет зловещие страхи. В таком случае, может, рискнуть и перетолковать зловещие знаки? Причем не прямолинейно, а настолько замысловато, чтобы на это ушло уйма времени, которое, однако, в данном случае будет потрачено не на приближение Ничто, а на прояснение и умножение всех тех «И», которые только и превращают Ничто в Нечто. Для чего, как не для этого, написаны все те чудесные книги, которые мы пересказываем нашим студентам? Неужели только для того, чтобы мы, прибывая в своей наивности, позволяли испепелять себя Ничто, или все-таки для того, чтобы воздали хвалу нашей изобретательности и хитрости и начали сами назначать свидания своей Судьбе.