Современная китайская идентичность и европейские идеологемы

«Социалистическая идентичность» и детерминируемый тип экономического развития. Китайская дилемма

Конец пятидесятых годов двадцатого века объективно стал рубежом для экономического, а, соответственно, и политического развития государств социалистического лагеря. Экономический кризис конца пятидесятых стал «точкой отсчета» – моментом, с которого сохранение социалистической идентичности, жестко связанной с плановой экономикой, утеряло перспективу, и стало иметь едва ли не физически ощущаемые временные рамки. Возникновение ОПЕК, рост цен на нефть и вызванная им интенсификация производства, впоследствии получившая название научно-технической революции, оказалась фактором постоянно нарастающего давления, игнорировать который было невозможно.

Дело в том, что экономика планового типа обладает вполне определенными преимуществами и недостатками. В первую очередь, это наиболее эффективный инструмент для осуществления собственно индустриализации и для создания инфрастуктуры: при отсутствии критерия цены эффективность экономики можно оценить только через «вал», т.е. произведение понесенных издержек на количество произведенного продукта. При командном характере экономики достаточно периодически налагать санкции за необоснованное наращивание издержек и поощрять рост количества произведенной продукции (что, собственно, и было в ряду ключевых  пунктов сталинской экономической политики), чтобы получить эффект тяготеющей к саморасширению экономики. До эпохи НТР разница в эффективности производства вольнонаемного и принудительного труда была столь минимальна (6%), что легко могла быть проигнорирована, и СССР, в полной мере используя преимущества социализма, т.е. плановой системы, сначала для строительства, а затем для восстановления послевоенных экономик, на самом деле ударными темпами творил то «экономическое чудо», которое никогда не смогла бы произвести экономика рыночного типа.

Однако, плановая система предоставляет ровно такие же выгоды при экстенсивном типе развития, как и провалы при интенсивном: она к нему просто не приспособлена, и в принципе, структурно, чужда прогрессу. Интенсификация производства, т.е. его качественное развитие, спровоцированное ростом цен на нефть конца пятидесятых, оказалась таким образом для плановой экономики неожиданным и непреодолимым барьером. Образовавшийся качественный разрыв между плановыми и западными экономиками продолжал нарастать, грозя уже вполне очевидным и революционизирующим эффектом относительной депривации странам социалистического лагеря. Возникший вызов осознавался, однако, советские попытки внедрить элементы рыночной экономики в виде косыгинских реформ провалились, не успев сколь-нибудь развернуться в реальности, вследствие сначала венгерских событий 1956 года, а затем чехословацких 1968 г .: напуганное советское руководство так и не решилось на экономические реформы, предпочтя путь консервации системы путем компенсации «идеологическим капиталом» относительной депривации, т.е. перешло к сознательной политике застоя. Дальнейшее советское развитие хорошо известно. Китай же подошел к «моменту вызова» в качественно ином состоянии, будучи только в начале процесса социалистического строительства, и выход из образовавшейся дилеммы искал, соответственно, по-иному.

Качественная разница между КНР и СССР сводилась по крайней мере к двум параметрам. Во-первых, в отличие от Советского Союза, уже имевшего по крайней мере одно поколение, полностью и жестко социализированное советской властью и второй мировой войной, соответственно, идентифицировавшее себя скорее в терминах советской, нежели национальной идентичности, и уже игравшее активную политическую роль, в Китае «социалистического» поколения еще просто не существовало – Китайская Народная Республика была только провозглашена 1 октября 1949 года. При такого рода неизбежно виртуальном характере «социалистической» идентичности с безусловностью преобладала идентичность национальная, что при впечатляющем количестве наций и народностей, включенных в китайскую империю – 56 – создавало более чем реальную угрозу «расползания» Китая на те же 56 теоретических государств в случае отсутствия внутренних консолидационных успехов, и при теперь уже неизбежном после возникновения эпохи НТР перспективном наличии соответствующих экономических успехов соседей. Консолидационные же успехи в «стартовый период» возможны были только на пути авторитаризации режима, демократия, как правило, связанная с меритократической системой ценностей, как раз способствует скорее возникновению межнациональных трений и конфликтов, нежели их разрешению, особенно в немодернизированном обществе.

Во-вторых, в отличие от Советского Союза, социалистической плановой экономики в Китае еще просто по большому счету не существовало, – конечно, в Китае уже отчасти появились такие необходимые для индустриализации страны отрасли, как самолетостроение, автомобильная промышленность, тяжелое и точное машиностроение, производство энергетического, металлургического и горного оборудования, выплавка высоколегированной стали и цветных металлов, но все они были привнесены извне, в первую очередь из Советского Союза и за счет его помощи, никак еще не были укоренены в локальную культуру, и, соответственно, не имели ресурса самовоспроизводства, что, собственно, только и может являться критерием завершенности процесса. Отсутствие же плановой экономики, т.е. нерешенность цикла задач индустриализации и строительства инфраструктуры, внятно грозило будущим и уже окончательным распадом страны на национальные большей частью аграрные анклавы с консервацией отсталости при любом альтернативном пути развития – индустриализация «рыночного типа», не обладающая ресурсом экстенсивного саморасширения, была бы, с одной стороны, недопустимо медленной, а с другой, как раз способствовала бы крайне нежелательному превалированию спонтанно и локально возникающих «островков роста», а следовательно, и локальной идентичности, над общенациональным развитием. Ярким подтверждением последнего тезиса как раз является «зеленая революция» в Индии, практически мгновенно породившая вспышку тлеющего до сих пор пенджабского сепаратизма.

Соответственно, оказавшись перед весьма неприятной дилеммой – создаваемая плановая экономика соответствовала задачам самосохранения китайского государства в его рамках, но не обеспечивала сколь-нибудь сопоставимого с соседями уровня экономического развития, причем разрыв экспоненциально возрастал бы «в разы» (так, на момент 1986 года советская экономика в плане эффективности производства из расчета на 1 тонну условного топлива отставала от западной в 6 раз), что содержало в себе очевидную угрозу грядущего распада Китая и «растаскивания» его соседями на суверенно-национальные «зоны влияния» и протектораты, строительство же экономики рыночного типа вело к распаду немедленному, и перспективному исчезновению китайской идентичности как чего-то цельного в принципе. Оглядываясь назад, и ретроспективно оценивая избранную в ситуации «оба хуже» стратегию китайского руководства, приходится признать, что если «Великий кормчий» Мао и не воспринимал ситуацию во всей ее явной сегодня глубине и сложности, а действовал с изрядной степенью интуитивности, что вероятнее всего и имело место, то, тем не менее, все предпринятые китайским руководством действия «по факту» вписались в весьма и весьма сложную логику последовательного прохождения Китаем между Сциллой и Харибдой выявившейся дилеммы.

Создание «китайской социалистической идентичности»

 Китайская «кавалерийская атака» в виде коллективизации была, разумеется, вопиюще неэффективна в плане экономическом, как, впрочем, и в СССР, – от голода 1958-1962 годов умерло до 20 млн. человек. В равной степени экономически провальным был и «большой скачок» 1958-1960 гг. Однако, оба мероприятия были более чем эффективны в плане «вышибания» единственно состоятельной на тот момент, за неукорененностью индустрии, традиционной экономической базы (натуральное хозяйство и городская доиндустриальная культура) из-под каких бы то ни было, – национальных, территориальных и т.п., – потенциальных альтернативных групп интересов. При такого рода приоритете экономическая целесообразность в проектах коллективизации и «большого скачка» и не рассматривалась как актуальная цель, она провозглашалась лишь как цель легитимирующая – а целью как раз была консолидация китайского народа путем вполне противоположного экономическому росту равномерного понижения жизненного уровня населения вплоть до грани физического выживания, когда несанкционированная политическая активность становится более чем проблематична. Отсутствие экономической основы интересов превращает соответствующие группы в неизбежно виртуальные, умозрительные, когда они если и существуют в политическом пространстве, то в лучшем случае как маргинальные и интеллигентско-диссидентские.

В рамках этой логики «отступление назад» после «перегибов коллективизации» и «большого скачка» и выдвижение на первые роли в руководстве «прагматиков» – председателя КНР Лю Шаоци и Генсека ЦК КПК Дэн Сяопина, которые отчасти вернули крестьянам земельные участки и вновь стали задействовать механизмы материального стимулирования, было, по сути, не более чем «послеоперационной реабилитацией» хозяйственного организма, из которого уже были вычищены на тот момент сколь-нибудь весомые центры экономической самодостаточности, на которые могли бы опереться какие бы то ни было альтернативные группы (примечательным образом «отступление назад» повторяет соответствующий ход Сталина, ознаменовавшийся статьей «Головокружение от успехов», остановившего дальнейшее разорение обескровленного до нужной степени крестьянства). А последовавшая вскоре культурная революция, де-факто объявленная постановлением ЦК Компартии Китая 15 мая 1966 года о необходимости выявления «буржуазных элементов» в стране и объявления о создании группы по делам «культурной революции», и в полной мере развернувшаяся уже с 8 августа 1966 года с постановлением ЦК КПК о «Великой пролетарской культурной революции» [1], была, по идее, вполне логичным уничтожением неукорененных теперь в экономике интеллектуальных остатков потенциальных групп интересов.

Интерпретации десятилетия культурной революции именно как периода радикальных, но вполне выверенных мероприятий по социализации нового поколения в рамках новой социалистической идентичности, включающих в себя в том числе и ликвидацию любых иных институализированных ценностных систем и подсистем, зачастую вместе с их физическими носителями, способствует несколько соображений, вытекающих из анализа тогдашней ситуации. Первое и очевидное – это то, что «первому социалистическому поколению» как раз исполнилось 17 лет – период завершения вторичной социализации и момент, с которого в принципе у наиболее продвинутой части поколения начинается следующий этап социализации в виде получения высшего образования. То, что главный удар культурной революции был направлен именно на предотвращение культурного самовоспроизводства в поколениях элит, вытекает уже из простого фактологического рассмотрения основных ее этапов и моментов – лозунг «Чем больше вы учились, тем более вы реакционны»[2], сформулированный названной так впоследствии «бандой четырех» – фракцией, образованной женой Мао Цзэдуна Цзян Цин, Чжаном Чуньцяо, Яо Ваньюанем и Ван Хунвэнем, и пронесенный через все революционное десятилетие, как нельзя лучше характеризует направленность главных карающих мероприятий.

Принципиальная социальная функция элит в любом обществе – осуществлять в себе рефлексию общества и институализировать ее в собственном культурном производстве. В условиях тогдашнего Китая элиты содержали в себе в общей сумме как минимум до 56 потенциальных идентичностей, по числу национальностей, причем  рамочная социалистическая идентичность неизбежно носила характер вторичный и надстроечный по отношению к идентичности базовой, сформированной всем предыдущим опытом. Коллективизация разорвала этот процесс – экономический упадок и разорение лишили элит традиционных аудиторий, на которые те могли бы экстраполировать себя – озабоченные выживанием аудитории стали на некоторый период невосприимчивы к любой трансляции в принципе. Разумеется, эффект был только временный – восстановление некоторой степени экономического здоровья, начавшееся с 1963 года, вновь на каком-то этапе запустило бы этот процесс, неизбежно в какой-то момент выливавшийся бы в вызревание полноценных, не виртуальных групп интересов. Соответственно, культурная революция довершала вторую часть проекта создания «социалистической идентичности», ликвидируя на тот момент в принципе шансы воспроизводства любой иной альтернативы и создавая «полностью социалистическое» новое поколение.

Деконсолидация потенциальных альтернативных элитных групп, кстати, систематически практиковалась не только во время культурной кампании, но, в меньших, разумеется, масштабах – и до, и после, что, собственно, только подтверждает наш тезис о приоритете сначала создания, а потом – и поддержания общекитайской социалистической идентичности, за что Китай готов был платить едва ли не любую цену [3]. Эта политика партии, проводившаяся под лозунгом «объединения с интеллигентами», следующим образом описывается китайским профессором-социологом, ныне преподающим в Орегонском университете (США): «..."объединение с интеллигентами" означало, что партия была заинтересована в использовании их знаний, но считала необходимым "воспитывать" их, вовлекая в изучение коммунистической идеологии, особенно идей марксизма-ленинизма и Мао Цзэдуна. Таким образом, китайские ученые становились главным объектом политических кампаний, начиная от движения "за реформу мышления" в конце 1951 г ., кампании "против правых" 1957 г ., культурной революции 1966-1976 гг. и кончая различными политическими мероприятиями 1980-х гг., которые "реформировали" их буржуазную идеологию. Поскольку тезис "объединения, воспитания и реформирования" до недавнего времени оставался неизменным, большая часть интеллигенция придерживалась принципа "не высовываться"»[4].

Следует отметить, что достигнутая в ходе культурно-революционной социализации идентичность была достаточно специфична. Сознательная и в итоге победная борьба за понижение уровня общей грамотности населения, пусть даже ценой чудовищных, на европейский взгляд, издержек – так, к 1973 г . под прямой юрисдикцией Академии наук осталось 14 институтов из 7016 в 1965 г . [5],  за исключением небольшой части институтов, вошедших в военные структуры и занимавшихся военными исследованиями, остальные институты, огромнейший научный потенциал, более чем 300 тыс. научных работников [6],  были изгнаны в провинции и реорганизованы в группы лесоводства, животноводства и т.д.,  – конечно же, не может быть удовлетворительно объяснена фактором властолюбия Мао Цзэдуна и партийной верхушки, его личной необходимостью поднять свой авторитет после провала эксперимента с коллективизацией, и вытекающим отсюда его же личным желанием расправиться с потеснившими было его политическими противниками (т.н. зузипай, «людям во власти, идущим по капиталистическому пути») [7],  к чему склоняются большинство исследователей, в том числе, как ни странно, и китайских [8].  Десять лет – срок более чем достаточный для одержания победы, причем победы неоднократной, и позиции Мао были более чем прочны уже задолго до его завершения. Кроме того, сам факт не только сохранения жизни репрессированному рыночнику Дэн Сяопину, как раз и бывшему главным «зузипаем» на момент начала культурной революции, но и его реабилитации и возврата во власть в 1973 году заставляет поставить под более чем серьезное сомнение властолюбие Цзэдуна как движущий фактор «культурно-революционного проекта» в принципе.

Выделенная нами цель в виде создания новой социалистической идентичности и ликвидации принципиальной социальной среды для возникновения альтернатив и, соответственно, теоретически конкурентных групп интересов была, конечно, достигнута, но достигнута уж со слишком большим «запасом прочности» – существовавшая «конкуренция идентичностей» вовсе не требовала жертв такого масштаба, а несоизмеримость принципиально достаточных и реально затраченных на достижение цели ресурсов создает впечатление использования атомной бомбы для борьбы с комарами на болоте. Кроме того, направленность «взрыва», т.е. репрессий, вовсе не только против «верхних» культурных элит, но и против сколь-нибудь культурных элит в принципе (первыми жертвами хунвейбинов, недоучившихся школьников и студентов, стали  их собственные учителя), а в более широком смысле – и против образования вообще (в 1966 г . страна отказалась от формального высшего образования, объявленного «системой культивирования ревизионистской рассады», стандартный курс обучения продолжался три года; самое продолжительное образование было сокращено с шести до четырех лет) [9], заставляет, не вдаваясь в трюизмы об «азиатских деспотиях» и произволе «бесконтрольного деспота», задаться вопросом о рациональных мотивах создания именно такой, структурно весьма радикально упрощенной социалистической идентичности, предполагавшей безграмотность как свой ключевой компонент.

Компоненты и структурно-функциональные особенности новой идентичности

Созданная в ходе культурной революции идентичность на самом деле не выполняла никаких иных функций, кроме весьма эффективной консолидации 56 образующих Китай национальностей и народностей: так, она ни в коей мере не способствовала промышленному производству и была для него минимально достаточной, в силу содержащегося в ней усредненно малого совокупного социального знания, и по сути, казалось бы, консервировала отсталость и мракобесие [10]:  даже сам Мао Цзэдун не мог осуществлять «в эксклюзивном режиме» расходящуюся с логикой собственной же культурной революции политику защиты стратегических элит. Наиболее показателен в этом отношении пример бережно опекаемой им стратегической программы ядерных исследований. Так, куратор китайской атомной программы физик-ядерщик Квуан Сэнквиан через три дня после взрыва первой китайской атомной бомбы был сослан в сельскую местность для участия в так называемом «движении за социалистическое образование» из-за того, что он был советником правительственной делегации «националистов» на первой конференции ЮНЕСКО, которая состоялась в Париже в далеком 1946 г . [11]. Позднее он был объявлен «капиталистическим попутчиком», секретным агентом и заключен в ньюпенг[12]. Репрессии в отношении специалистов ядерной физики были при этом далеко не единичны [13].

Зачем же Мао Цзэдуну нужно было настолько радикально строить новый Китай, при том, что в ряде случаев, как, например, с Дэн Сяопином, он демонстрировал вовсе не радикальное поведение? Зачем нужно было добиваться достижения состояния фактически безграмотного населения, что было откровенно вредно не только в плане перспективного экономического развития, но и в плане поддержания обороноспособности, при том, что закрепить в массовом сознании новую идентичность в качестве базовой можно было гораздо меньшей кровью и издержками? Зачем, когда выпущенного из бутылки собственного «культурного» джина даже сам Мао мог контролировать только отчасти? Ответ, в общем-то, лежит не за семью замками, и содержится в выработанной в Китае многими веками конфуцианской привычке «рассматривать предмет как минимум с двух сторон». Грамотность населения, как правило, является весьма весомым ресурсом. Безграмотность, при известных условиях – тоже.

Ценностно-нормативная система в каждой исторической форме своего существования – в виде мифологии, религии, либо идеологии, – является в первую очередь сводом норм, минимальным в случае мифологии, и довольно развитым и интегрированным в случае идеологии, т.е. модельной системой принципов и правил принятия решений, используемой для оценки, т.е. легитимации принимаемых властью управленческих решений. Каждый тип нормативной системы, пропорционально степени собственной внутренней сложности, предполагает и свой тип легитимации решений: на основе иррациональной – в случае мифологии, с пропорционально расширяющимся задействованием рациональных механизмов – в случаях религии и идеологии. Рациональные механизмы естественным образом тяготеют к фиксированному существованию в виде автономного текста – в противном случае они довольно быстро «размываются» под влиянием прагматичных необходимостей, и нормативная система деградирует до уровня мифологии.

Однако, развитая и внутренне интегрированная нормативная система будет эффективной ровно настолько, насколько неизменными будут условия социальной среды ее применения: качественное изменение среды, в результате ли внутреннего социально-экономического развития, в результате ли внешних воздействий, делает нормы либо частично, либо полностью неэффективными, а, соответственно, и неприменимыми. Процесс же изменения утерявших таким образом легитимность базовых ценностных норм всегда болезненен и чреват взрывными социальными последствиями, что очевидно из факта весьма жесткой взаимосвязи между ценностно-нормативной системой и идентичностью: первая по сути является формой бытия второй, являемой в операциональных практиках.

В силу этого легко понять, почему элиты в принципе всегда и везде были заинтересованы в минимальной степени распространенности в массах текста в «фиксированном» виде, при всемерном поддержании его существования в виде «подразумевающемся», начиная от Упанишад в Индии, Талмуда в древнем Израиле и Иудее, Библии в европейской традиции и т.д.: везде Священный текст был достоянием узкой группы профессиональных «хранителей», т.е., по сути, интерпретаторов [14]. Текст при этом, как правило, был защищен от самой возможности интерпретации «не-членами группы», т.е. потенциально – и народными массами, «сакральным», т.е. уже мертвым на тот момент языком, а изучение языка было ключевым моментом социализации вновь инициируемого «хранителя», в длительном процессе которой тот неизбежно должен был демонстрировать эффективное и реальное усвоение внутренней системы ценностей «клуба хранителей» (в противном случае он просто не получал полноценного доступа к «знанию» и не мог быть легитимным интерпретатором), что справедливо как для кастовой системы выращивания брахманов в Индии, так и для системы церковно-схоластического образования в средневековой Европе. Присутствие же Священного текста в массах в виде символического, но не предметного знания понятным образом позволяло элитам осуществлять его мягкие реинтерпретации в зависимости от изменений среды, адаптируя нормативный контекст без того, чтобы массы заметили сам делегитимирующий момент изменения норм.

Китай исторически не имел возможности использовать «сакральный» язык – слоговая система письма, не развившаяся в свое время до алфавита, но обретшая устойчивость в виде иероглифов, если и претерпевала изменения в процессе исторической эволюции, то не настолько существенные и не настолько быстро, чтобы образовался качественный разрыв между «классическим» и разговорным языком. Возможно, именно с этим и связан китайский феномен, когда тот порождал, причем в некотором смысле в избытке, различные философские системы, но – ни одной «классической» религиозной (это, собственно, позволяет выдвинуть предварительную гипотезу о зависимости возможности возникновения «классической религии» от наличия доступного «сакрального», т.е. мертвого языка, гипотезу, требующую, разумеется, более детальных исследований для своего подтверждения, но не опровергаемую, впрочем, доступными автору эмпирическими данными. – Прим. авт.). Так либо иначе, Китай в своем историческом развитии нашел свой, китайский, выход из дилеммы необходимой «незыблемости» ценностно-нормативного контекста и необходимости его периодической модернизации в зависимости от происходящих количественных и качественных изменений внутренней социально-экономической среды, при невозможности существования «священного текста» в массах в символическом, т.е. априори недоступном для широких масс виде.

Классическая китайская ценностно-нормативная модель, детерминируемый тип и проблемы развития

Практически одновременно в VI веке до н.э. в Китае возникают две философские системы, два нормативных текста, в дальнейшем полностью регулирующие как повседневные практики, так и взаимоотношения с небесами – конфуцианство и даосизм (все позднейшие развившиеся философские школы уже просто встраивались либо в конфуцианскую, либо в даосскую традицию, но не являлись самоценной третьей традицией. – Прим. авт.) Что интересно, Конфуций (551-479 гг. до н.э.) и Лао Цзы (по разным источникам – ок. 579-499 гг. до н.э.) и были едва ли не ровесниками, а период творческого расцвета у них совпадает вообще полностью: свое учение Лао Цзы создал уже в преклонном возрасте, тогда как Конфуций – в средний период своей жизни. Что замечательно, их учения никоим образом не пересекались, но взаимодополняли друг друга – даосизм был учением о сущности, т.е. о понятии баланса как краеугольном принципе строения мира, принципе тоже вполне самодостаточном, никоим образом не зависимом от внешних форм, т.е. практик и ритуалов, и с неизбежностью проявляющемся в любых обретаемых им формах бытия, идет ли речь о мире физическом или социальном. Конфуцианство же было учением о существовании, Кун Цзы занимался исключительно регулированием операциональных практик путем создания «правильных» процедур, т.е. ритуалом как вещью самоценной и самодостаточной, не нуждающейся ни в какой дополнительной легитимации – «правильные» практики народа уравновешивала «правильными» практиками власть, дао таким образом воплощалось в бытии.

Позднейшие трансформации конфуцианства под влиянием моизма [15] и легизма [16] дополнили созданную конструкцию принципами привнесения динамики в несколько статичную в первоначальном виде уравновешенную систему «власть-народ» (закон легитимировался необходимостью, видимой исключительно властью, а необходимость состояла в «уравновешивании» практик и «кренов» предыдущего периода правления (если в предшествующий период было много наказаний, то их следовало компенсировать наградами и милосердием власти, если же было слишком много щедрых наград и поощрений, то следовало вводить репрессии) [17], но ни в коем случае не привнесли изменений в принципиальную конструкцию, каковая оставалась неизменной в веках.

Синтез двух канонических текстов, ни один из которых не задавался вопросом первичности пространства социального, т.е. мира вещей, либо пространства духовного, т.е. мира идей, но позиционировал каждое из пространств как самоценное и самодостаточное, создавал потрясающий ресурс внутренней социальной устойчивости Китая: при отсутствии зафиксированной в тексте «дороги в небо», т.е. зафиксированных «правильных» и «неправильных» практик, изменения доминирующего нормативного контекста могли осуществляться легко и незаметным, нетравматичным для масс образом. Адекватность же осуществляемых изменений зависела исключительно от степени компетентности элит, ее внутренних мотивов и внутриэлитной борьбы: отсутствие фиксированной нормативной системы конвертации операциональных практик в «духовный капитал» позволяло правящей элите легко выдавать в принципе любые произвольные властные действия как действия по реализации любого произвольного социального запроса. Критичность отсутствия «системы конвертации» «рационального языка» властного решения и «эмоционального языка» социального запроса для сохранения системой своих адаптивных способностей замечательно осознавалась обоими великими архитекторами политсистемы Китая: Лао Цзы рекомендовал умному правителю «держать головы подданных пустыми, а желудки – полными» [18], Конфуций же советовал иметь в государстве как можно меньше мудрецов [19].

Отсутствие фиксированного набора правил, регламентирующих взаимосвязь сущности и существования, кстати, зафиксировано как краеугольный принцип в онтологической системе всех восточных философских школ вообще [20] и школ Китая в частности [21]: реальное познание возможно только путем достижения Просветления, акта одномоментного, спонтанного и единичного, являющегося уникальным результатом комбинации личных когнитивных усилий адепта и сложившихся внешних факторов, принципиально недостижимым точно тем же образом никем иным: иному нужно искать иной уникальный путь. Конечно же, становление и укоренение такого рода онтологии, интерпретирующей мир идей и мир вещей как две самоценные, самодостаточные и невзаимозависимые фиксированным образом данности, началось задолго до двух великих старцев – ее мы уже находим в И-цзине [22], создание которого связывается преданием еще с правлением Фу Си (2852-2737 гг. до н.э.). И Лао Цзы, и Конфуций, соответственно, творили не на пустом месте, и в первую очередь внятно отрефлексировали уже наличествовавшие политические практики и институализировали в форме учений уже существовавшие до них традиции. Подтверждением этому может служить то, что Китай с завидной регулярностью и до них уже порождал вполне устойчивые и замечательно управляемые империи, которые разваливались практически исключительно по внутренней причине загнивания правящих элит и утери ими всякой адекватности и эффективности [23]. Что усиливает наше предположение об укорененности именно такой онтологии и в доконфуцианский (додаосский) период, так это то, что на месте разрушенной волной народного гнева империи после некоторого периода смуты вновь возникала та же самая принципиальная конструкция – такой череды империй [24] и, кстати, только империй, не демонстрирует ни одна более страна мира [25].

Легко заметить, что такого рода онтологическая конструкция, институализированная в политической архитектуре, обладает потрясающим ресурсом устойчивости и самовоспроизводства, но не тяготеет к саморазвитию. Переход человечества в индустриальную эпоху явился вызовом, который она была не в состоянии преодолеть самостоятельно – индустриальная культура требует качественно иных операциональных практик, нежели патриархальная, каковую эффективно и консервировало конфуцианство. Очевидно, этот фактор (наряду, разумеется, с процессами естественного загнивания и разложения маньчжурской династии, которые и сами по себе развивались в финальный период существования империи исключительно интенсивно), и предопределил распад империи Цин. Новые операциональные практики не могли сами по себе появиться как китайские – конфуцианство привычно вытесняло их как чуждые. Новый ценностный контекст, который бы их легитимировал и регламентировал, в равной степени не мог быть порожден «изнутри» по тем же самым причинам.

Китаизация марксизма. Этапы процесса и результаты

Неспособность Китая преодолеть барьер, т.е. момент перехода на качественно иное состояние, имела несколько возможных сценарных исходов. Во-первых, соответствующие практики могли появиться как некитайские и привнесенные, что и имело место в виде расширяющегося британского присутствия. Это несло с собой все вытекающие отсюда негативные последствиями в виде разрушения собственно китайской имперской идентичности и перспективного распада на национальные образования – наглядное отсутствие культурно-цивилизационного преимущества ханьцев над включенными в империю «варварами» автоматически вызывало бы всплеск национального самосознания у национальных меньшинств. Во-вторых, соответствующие практики могли появиться как результат внедрения соответствующего ценностно-нормативного контекста, однако этот контекст неизбежно был бы заимствованным, привнесенным извне, т.е. никоим образом не мог бы интерпретироваться как результат китайского (читай – ханьского) культурного производства, что имело перспективой те же самые последствия распада. Однако, умозрительная возможность интерпретации такого контекста как ханьского теоретически содержала в себе возможность сохранения имперской идентичности.

Марксизм-ленинизм на роль такого рода контекста более чем подходил по нескольким параметрам: во-первых, он был внятной альтернативой национализму, и, соответственно, содержал в себе перспективу сохранения китайской империи, во-вторых, он был вполне полноценной ценностно-нормативной системой индустриального периода, легитимирующей практики индустриальной культуры. В-третьих, он с безусловностью подлежал требующейся глубокой и вовсе не «косметической» переработке в плане китаизации с тем, чтобы стать собственно оригинальным продуктом ханьского культурного производства:  марксизм был классической европейской ценностно-нормативной системой, содержавшей в себе «дорогу в небо», т.е. в светлое будущее. Тем самым он содержал в себе отрицание (и, следовательно – потенциал разрушения) уникального дуализма китайской идентичности, образованного конфуцианством и даосизмом, что, соответственно, в перспективе содержало угрозу совершенно нежелательного превращения его во вполне европейскую страну. Кроме того, существование такого контекста в «чистом виде», как мы выявили выше, более чем сужало перспективу властного маневра: рациональный язык властного решения и эмоциональный язык запроса становились принципиально сопоставимыми, исчезал ресурс модернизации нормативного контекста, что для Китая, привыкшего мыслить существенно отличными от европейских временными категориями и принципиальную необходимость модернизаций предполагающего изначально, было совершенно неприемлемо.

Осознавал ли Мао проблему именно таким образом, когда говорил о необходимости китаизации марксизма и строительстве китайского социализма? Скорее всего, да. Расхожий штамп о просвещенном марксизмом выходце из полуграмотных крестьян Мао Цзэдуне, мягко говоря, не подтверждается. В его биографии мы находим упоминание, что «в 13 лет ( 1906 г . – Прим. авт.) Мао, оставив школу, работал в поле и помогал отцу, мелкому торговцу, вести денежные счета» [26] (соответственно, до этого он уже учился). «… В 1910 году Мао поступает в школу в Дуншане уезда Сянсян провинции Шунань. Учителя отмечали его способности, знание китайских классиков, канонических конфуцианских книг. … В 1913 году Мао приезжает в город Чанша – столицу провинции Хунань с твердым намерением продолжать образование. Он поступил в педагогическое училище, которое окончил в 1918 году. Мао Цзэдун и здесь читает китайских философов и писателей, конспектируя их мысли в своих дневниках. Его студенческие сочинения как образцовые вывешивались на стенах училища» [27] (курсив везде  мой – авт.). Марксизм же Мао начал изучать с 1918 года, т.е. в возрасте 25 лет, будучи не только уже вполне сложившейся личностью, но и обладая вполне блестящим китайским образованием. Многочисленные же упоминания о том, что, по мнению современников, конфуцианство и даосизм Мао пронес через всю свою жизнь, мы находим без особого труда [28].

Так или иначе, но интенсивная практическая китаизация марксизма начинается только после того, как марксистско-ленинский нормативный контекст эффективно проходит все стадии укоренения в массах в качестве идентификационного – сначала, в период «безвременья» после распада империи Цин в 1912 году, наряду с буржуазным национализмом Гоминдана, – в качестве идентификационной альтернативы, а затем, в ходе победной освободительной войны против японского вторжения и, наконец, против Гоминдана, изгнанного на Тайвань, – в качестве единственного контекста идентификации.

Создается впечатление, что дальнейшее существование его в неизменном виде строго ограничено периодом, необходимым для производства социального слоя, способного породить в массе своей индустриальную культуру и соответствующие операциональные практики – как только эта задача начинает ощутимым образом реализовываться, начинаются глубинные реформы марксизма в плане «переделки» его в соответствии с китайским дуализмом, предполагающим отсутствие каких бы то ни было критериев фиксированных правил взаимосвязи самодостаточных мира идей и мира вещей (а в конфуцианско-легистской экстраполяции – власти и народа), кроме критерия баланса. Китаизация, собственно, состоит в ликвидации «дороги в небо» (в светлое будущее) как чего-то фиксировано рационально интерпретируемого, ликвидации, естественно, как на уровне контекста, путем его дерационализации, т.е. превращения по сути в религию, так и на уровне соответствующих социальных носителей, породивших индустриальную культуру, но как раз в силу этого объективно содержащих в себе угрозу новой, с таким трудом достигнутой китайской  идентичности.

Собственно, это соображение и объясняет масштабы чистки во время культурной революции – из социальной жизни изымался «зараженный» социальный слой, способный транслировать на массы «классический» марксистко-ленинский ценностный контекст, т.е. сколь-нибудь рационально мотивированный. Характерны формулировки большинства выдвигавшихся против элит обвинений, вполне схожие именно с моментами религиозной истории Европы периода инквизиции или эллинистического периода [29]  – их «…обвиняли в отсутствии веры (курсив мой - авт.) в партию, нежелании посвятить себя делу социализма, а также в том, что многие специалисты получили образование в западных странах и в «ревизионистском» СССР. Итогом этих обвинений стали массовые преследования ученых – их аресты, ссылки в деревни «на перевоспитание», расстрелы и доведения до самоубийств» [30].

Превращение социализма с китайской спецификой в религию фактически завершило период реконструкции классической китайской ценностно-нормативной модели в условиях современности. Конечно же, осуществляя свое грандиозное социальное строительство, Мао вряд ли предвидел скорую необходимость грядущего поворота к рыночной структуре экономики. Впрочем, такого рода тактические необходимости его, очевидно, мало занимали – будучи стратегом в классическом китайском смысле слова, он в первую очередь заботился о создании принципиальной возможности такие повороты совершать. Собственно, смысловая реконструкция метафоры «Великий кормчий» об этом же и говорит – кормчий детерминирован только своим видением пути, по которому он выводит корабль в плавание, и заинтересован, соответственно, в свободе маневра в принципе гораздо в большей степени, нежели в чем бы то ни было ином, включая и умозрительное достижение «цели» плавания.

«Традиционализации» индустриальной культуры вместе с китаизацией марксизма, конечно же, не получилось, и иллюзии по поводу ее возможности наверняка рассеялись еще вместе с периодом «большого рывка» и всенародного сталеплавления в 50-е годы, однако такая цель вряд ли и ставилась: при китайских масштабах, в первую очередь, человеческих, даже 15% доля городского индустриального населения позволяла Китаю обладать индустриальными мощностями сопоставимыми с мощностями любой развитой страны мира. В силу этого речь шла скорее о предотвращении расползания «городской ревизионистской рассады» на сельские территории, задача, успешно решенная путем сочетания периодических репрессий в отношении потенциально консолидирующихся в городе групп интересов («перевоспитание трудом» в сельском хозяйстве было наиболее часто применявшимся методом деконсолидации) [31] и «окружения города деревней», нежели о реальных попытках традиционализации модерна: модерн просто поддерживался на уровне необходимого минимума, но не более того.

Китайская модернизация и ее внутренние дилеммы

Избранная стратегия оказалась вполне эффективной – легитимируя инициированные им реформы, «принявший руль» Дэн Сяопин смог объяснить китайскому народу, что социализм – это еще и мелкая частная собственность, ни в коем случае при этом не подвергая опасности сомнения созданную социалистическую по форме и более чем китайскую по сути идентичность новой китайской империи. С не меньшим успехом Цзян Цзэминь [32] готовил общественное мнение к тому, что социализм – это еще и средняя частная собственность: для преемников Великого кормчего остается гораздо более принципиальным воспроизводство самой возможности маневра, нежели его цель. Собственно, именно этим и был обусловлен нерациональный с европейской (и тогдашней советской) точек зрения расстрел студенческой демонстрации на площади Тянэньмынь в 1988 году «репрессированным за демократию» Дэн Сяопином – слишком хорошо он представлял себе опасность последствий реформирования лежащей в основе самоидентификации идеологии именно как осознаваемого массами и, что в стократ хуже – прозрачного, т.е. понятного в своей внутренней логике для масс, процесса реформирования, а не канонических и незаметных в массах и поколениях «реинтерпретаций», чтобы позволить этому процессу начаться. Собственно, наличие этих опасностей, и степень глубины их последствий Советский Союз вскорости и подтвердил на своем примере.

Впрочем, в случае реформ Сяопина, опять же, речь шла скорее о релегитимации самого факта существования вполне автономной городской культуры в глазах основной патриархальной массы населения, нежели собственно о реформировании. Известная Дэновская фраза «…неважно, какого цвета кошка. Важно, чтобы она ловила мышей» [33], по сути, давала право на бытие «второму Китаю», вполне внешнему по отношению к «первому», снимала культивировавшийся Мао антагонизм между деревней и городом, но не более того, и тем самым ни в коей степени не была реформированием в реальном смысле этого слова. Так, собственно высокотехнологичный локомотив китайской экономики, зона интенсивно развивающейся индустриальной и постиндустриальной культуры, в известной степени экстерриториальна Китаю – она вынесена на периферию, на юго-восточное и восточное побережье, и является скорее совместным проектом Китая и хуацяо, этнических зарубежных китайцев, чьи вклады, по разным данным и источникам, образуют все еще едва ли не до 90% поступающих в Китай иностранных инвестиций [34], нежели оригинальным китайским образованием.

Впрочем, совместным ли? Политика Китая по созданию и дальнейшей поддержке своих диаспор за рубежом исторически традиционна, ни в коей мере она не прерывалась ни в коммунистический период, ни даже в период культурной революции, и в известной степени является воплощением извечного дуализма китайской политики – несвязанность сущности и существования, рефлексирующих друг друга власти и народа, отдельное бытие властного решения и социального запроса вполне позволяло власти всегда применять разные операциональные регулирующие практики в отношении внутреннего, очерченного границами, Китая, и внешнего, представленного китайскими диаспорами. И теоретическое, и политико-практическое обоснование такого рода «дуалистической» политики легко находится как в достаточно ранних работах Мао [35], так и в его позднейшем вполне благодушном политическом «мирволении» процессу возникновения хуацяо [36], которых он в одном из выступлений достаточно откровенно назвал «на 90% - патриотами, нашими друзьями и товарищами» [37].

Соответственно, китайская модернизация пока есть не что иное, как перенос «внешнего» второго Китая в его «естественные» границы, создание «двух Китаев» рядом, но ни в коем случае не модернизация Китая в целом, который представляет собой таким образом вполне диалектическое и практически несмешанное соседство «плановой» патриархальной традиции и «рыночного» индустриального и постиндустриального модерна. Синтез этих «двух Китаев» маловероятен – скорее наоборот, разница потенциалов будет возрастать, несмотря на существеннейшее «донорство» юга, «подтягивающего» север. Что примечательно, «зона модернизации» предусмотрительно ограничена по сути исключительно малой частью ханьской, исконной территорией Китая и не распространяется даже на территории хуэй, китайских же мусульман, не говоря уже про национальные потенциально проблемные территории.

Впечатляющий же экономический рост пока был достигнут за счет снятия опасно накопившегося внутреннего напряжения в континентальном Китае и высвобождения присутствовавших в «традиционной» его части гигантских экстенсивных ресурсов развития: рост обеспечила отмена фактического крепостного права, что вызвало появление на рынке огромных масс свободной рабочей силы – не менее 200 млн. человек [38], По-прежнему 80% населения Китая – крестьяне, поэтому уместно скорее говорить о создании «островков» городской культуры в массиве традиционной, нежели о реальной модернизации, что, однако, при общей численности населения Китая (1 миллиард 200 миллионов человек на конец 1999 года, не включая население ОАР Сянган, района Аомэнь и провинции Тайвань, что составляет около 21% населения мира) [39] сопоставимо с абсолютным весом индустриальной культуры в любой стране мира со всеми вытекающими отсюда последствиями [40].

Развитие же остального Китая осуществляется во вполне традиционном духе, никоим принципиальным образом не изменившимся со времени создания Мао Цзэдуном социалистической китайской идентичности – интенсификация и развитие торговых практик не предполагает перехода в рыночную индустриальную культуру. Традиционный «плановый» Китай, получающий огромную финансовую подпитку со стороны своего модернизированного  юга, продолжает вырабатывать сокрытые в системе и, надо признать, гигантские ресурсы экстенсивного развития, тщательно избегая при этом моментов развития интенсивного, что, собственно, и признал в одном из своих последних узкопубличных выступлений Дэн Сяопин [41]. Так, непоглощенные рынком излишки человеческого ресурса используются для интенсивнейшей колонизации «национальных окраин», в первую очередь это касается Синцзян-Уйгурского автономного района [42], куда с целью «китаизации» вечно-мятежных уйгуров устремляется огромнейший поток ханьских переселенцев [43], в неменьшей степени колонизации подвергается Тибет, при этом силовому варианту колонизации настолько явно отдается предпочтение перед «культурно-цивилизационным» [44], что создается впечатление весьма существенной спешки в традиционно-сбалансированном Китае: тот явно стремится стать возможно более однородным и устойчиво закрепиться по меньшей мере в своих границах до момента синтеза «двух Китаев», опасаясь, что синтез может стать и коллапсом, при этом всемерно оттягивая и сам момент грядущего синтеза, не вполне представляя, как к нему перейти.

Однако, такого рода развитие конечно даже при китайских человеческих ресурсах. Внешняя угроза китайской идентичности в ближайший период, конечно, исключена – соседние с Китаем государства в ближайшем будущем не смогут оспорить его статус мировой экономической сверхдержавы и, соответственно, сгенерировать более привлекательный пример развития, – Китаю на самом деле удалось восстановить свой статус Поднебесной империи. Кроме всего прочего, «…в Китае все помнят, что китайцев слишком много, и уже поэтому иждивенческие настроения и расчеты на «международное сообщество» там не могут даже в локальных масштабах получить такого развития, как в России. Понимают там и то, что Китай не может влиться в международное сообщество – оно просто слишком мало для Китая, и у него только один путь – эффективно хозяйствовать самому» [45].

Но тем опаснее угрозы внутренние – существующий вышекритический, по оценке А. Анисимова [46],  уровень культурно-политической интегрированности страны есть интегрированность на основе традиционной доиндустриальной китайской культуры, дотируемой «вторым Китаем», и интенсивнейшим образом расходующей свой «взрывоопасный» экстенсивный ресурс. Момент его исчерпания, по идее, и явится наиболее вероятной «точкой отсчета» начала синтеза двух Китаев, учитывая сознательную политику всемерно откладывающего этот процесс Пекина, который очень хорошо отдает себе отчет о природе грядущих вызовов  (если только «точка отсчета» не возникнет ранее, вопреки стараниям китайского руководства). Одновременно «начало синтеза» породит уже вполне существенную угрозу расползания» страны по национально-экономическому признаку, «расползания» в виде ли «бунта богатых», как это произошло в Индии в Пенджабе, в виде ли «бунта бедных». Последнее, учитывая остроту национального вопроса на «варварских окраинах» и факт ограниченности «зоны модернизации» узкой ханьской зоной, более чем вероятно. Проживающие в Китае 56 народностей и национальностей входят в шесть весьма разных этнолингвистических групп [47], что дает представление о степени потенциально возникающей разнородности на волне вполне революционизирующей относительной (по отношению к ханьскому населению) депривации. Военное же подавление, при всей своей практической одномоментной эффективности, имеет ограниченный долговременный эффект.

Теоретически ситуацию может, конечно, реконфигурировать эффект «консолидирующей конфронтации», в котором Китай, в общем-то, объективно мог бы быть заинтересован: мотивированная и легитимированная внешней угрозой авторитаризация позволила бы качественно поднять эффективность внутренне применяемого силового инструментария. Однако, при всей своей «технической» готовности к такому исходу даже в режиме перехода мира к биполярной модели в варианте Китай – США (по разным подсчетам, на сегодня Китай располагает совокупным количеством от 400 [48] до, по наиболее алармистским оценкам, 800 [49] ядерных боезарядов), в реальном исходе такого рода Китай совершенно не заинтересован: весьма существенная на сегодня зависимость в сбыте в первую очередь от американского рынка делает такое развитие крайне невыгодным и даже катастрофичным для китайской экономики, процессы внутренней деконсолидации могут самозапуститься тогда гораздо раньше. Мелкие же теоретически возможные «консолидирующие конфронтации» локального характера – с соседями по периметру китайской границы, от Японии, Вьетнама и Северной Кореи до республик Средней Азии и, наконец, России, –  окажут локальный же «терапевтический» эффект, при этом они крайне невыгодны при реальности возможной эскалации в прямое военное столкновение, и не позволят решить проблему в принципе.

Соответственно, Китай по большому счету вынужден будет обходиться исключительно внутренним ресурсом снятия внутренних же противоречий – силовой инструментарий и возможности экстраполяции внутреннего напряжения вовне носят большей частью умозрительный характер. Объективно вызовы, стоящие перед Китаем, существенно серьезнее вызовов, стоявших перед Советским Союзом, которые тот не смог преодолеть, и которые привели к его распаду: противоречие между множеством национальных традиционных культур и одной индустриальной создает слишком большую взрывоопасную разницу потенциалов. Пока Китай пытается их снять политическим регулированием в рамках традиционных конфуцианских нормативных практик [50] и дотирования модернизированным югом традиционного Китая, придя в итоге к «всеобщему среднезажиточному уровню» [51]. Окажется ли, однако, этот курс долгосрочно эффективным и самодостаточным, особенно учитывая приближающийся «момент смычки» «двух Китаев», покажет уже вполне обозримое будущее.

-----------------------------------------------

[1] Конг Као. Наука и ученые во время культурной революции в Китае: 1966-1976. // Науковедение, №4, 2000. С. 186-204. Пер. Э. И. Колчинского.

[2] Yao Shuping. Chinese Intellectuals and Science. History of the Chinese Academy of Sciences (CAS) // Science in Context. 1989. V. 3. № 2.

[3] Только в человеческом измерении общее число пострадавших в период культурной революции составило 100 млн. человек, не считая чудовищных потерь в науке и культуре. (Цит. по: Miller H. L. Science and Dissent in Post-Mao China: The Politics of Knowledge. Seattle , Washington , 1996).

[4]  Конг Као. Наука и ученые во время культурной революции в Китае: 1966-1976. // Науковедение, №4, 2000. С. 186-204. Пер. Э. И. Колчинского.

[5]  Yan Jiaqi, Gao Gao. Turbulent Decade: A History of Cultural Revolution / Ed. and transl. by D.W.Y. Kwok. Honolulu , 1996.

[6]  Там же.

[7] Nie Rongzhen. Inside the Red Star: The Memoirs of Marchal Nie Rongzhen. Beijing , 1988.

[8]  Cong Cao. The Changing Dynamic between Science and Political Evolution of the Highest Academic Honor in China . 1949-1998 // lsis. 1999. V. 90. № 2., Meisner M. Mao\`s China : A History of the People\`s Republic. New York , 1977, Leberhal К. The Great Leap Forward and the Split in Yan\`an Leadership: 1958-1965, The Politics of China : 1949-1989 / Ed. R. MacFarquhar. New York , 1993.

[9]  China : Science on Two Legs (A Report from Science for People). New York , 1974.

[10] Считается, что из-за культурной революции Китай потерял по меньшей мере один миллион выпускников и 100 тыс. аспирантов. Qu Shipei. Zhongguo daxuejiaoyu fazhanshi (Развитие университетского образования в Китае). Shanxi , 1993. (Цит. по: Конг Као. Наука и ученые во время культурной революции в Китае: 1966-1976. // Науковедение, №4, 2000. С. 186-204. Пер. Э. И. Колчинского.

[11]  Ge Nengquan, Huang Shengnian. Qian Sanqiang // Zhongguo xiandai kexuejia zhuaanji (Биографии современных китайских ученых) / Ed. Lu Jiaxi. Beijing . 1991. V. 2. (Цит. по: Конг Као. Наука и ученые во время культурной революции в Китае: 1966-1976. // Науковедение, №4, 2000. С. 186-204. Пер. Э. И. Колчинского).

[12]  Помещения, использовавшиеся для наказания классовых врагов. Термин образован от "niu" (запугивать, усмирять), соединенного со словом "gui" (чудовище, изверг) и "she" (змея, злобный человек) и "shen" (дьявол, демон). (Конг Као. Наука и ученые во время культурной революции в Китае: 1966-1976. // Науковедение, №4, 2000. С. 186-204. Пер. Э. И. Колчинского).

[13]  Писатель Фэн Икай так описывает события культурной революции в области разработки ядерного оружия: «мобилизация масс, сессии политического обучения, дацзыбао и казни». Feng Jicai. Voises from the Whirlwind: An Oral History of Chinese Cultural Revolution. New York , 1991.

[14] Мотивированность интерпретаций складывающейся прагматично-властной необходимостью и зависимость от нее, вплоть до полного искажения текста, прослеживается на десятках доступных примеров, наиболее ярким из которых, безусловно, является известный в Индии обряд сати, т.е. сожжения жены на погребальном костре мужа, который как правило был намного старше и умирал, соответственно, раньше. Обряд якобы предписывался священными текстами и приводился либо не приводился в исполнение по усмотрению местного жреца. Учитывая, что вдова, в случае, если оставалась жива, в соответствии с традицией становилась главной хозяйкой в семье, как правило, объединявшей едва ли не весь род (средняя численность индуистской семьи, проживающей в одном доме – около 20 человек), и хранила все ключи от дома, легко представить, какой ресурс пожизненной компенсации получал жрец, которому она была обязана жизнью. Реконструкция же канонических текстов индуизма (в первую очередь Упанишады и Риг-Веда, осуществленная только в конце 19 – начале 20 веков Ауробиндо, выявила отсутствие какого бы то ни было вообще упоминания об обряде сати, т.е. имело место в чистом виде его изобретение жрецами на каком-то этапе исторического развития. В пользу этого говорит и географическая локализованность областей, где обряд, носивший не повсеместный характер, устойчиво применялся (Прим. авт.).

[15] Основатель школы – Мо Цзы (479-400 гг. до н.э.) (Прим. авт.).

[16]  Наиболее яркие представители - Шан Ян (390-338 гг. до н.э., Хань Фэй-цзы (280-233 до н.э.) (Прим. авт.).

[17]  К умозаключению о том, что решения (законы) могут быть не обусловлены нормами, европейская мысль приходит впервые только в лице Макиавелли (1469-1527), т.е. без малого почти через 2 тысячелетия. Однако, ответ на вопрос, чем тогда должны быть обусловлены решения, ни Макиавелли, ни позднейшие его последователи, включая современных, найти не смогли, отведя в итоге роль мотива и обоснования властному произволу. Легисты же, имея философский фундамент даосизма, после начального периода издержек, связанного в основном с практическо-политической деятельностью Шан Яна,  довольно легко вывели в качестве критерия понятие баланса системы «власть-народ» (Прим. авт.).

[18]  Хуэй-цзяо. Жизнеописание достойных монахов: (Гао сэн чжуань). / Пер. с кит., исслед., коммент. и указ. М.Е. Ермакова. М., Наука. Гл. ред. вост. лит., 1991.

[19]  Конфуций. / Сост. В.В. Малявин. М., 1996.

[20] В первую очередь, все школы и направления буддизма, от наименее изменившихся по сравнению с оригинальным учением неварского (Непал) и ламаисткого (Тибет) буддизма до претерпевшего наибольшие эволюционные трансформации дзен-буддизма (Япония); затем, не в столь жестко зафиксированной форме, этот же принцип содержится практически во всех индуистских философских школах (Прим. авт.).

[21]  Даосизм, чань-буддизм; школы экзистенциальные (конфуцианство, моизм, легизм, материализм) тематику «перехода», равно как и вопросы эссенции,  не затрагивали в принципе, обосновывая существование из себя самого (Прим. авт.).

[22] Укоренение, причем наиболее массовое, достигалось за счет придания И-цзину вполне утилитарной гадательной функции. Жесткая же логическая структура И-цзина, графически закрепленная в легко реконструируемых в случае необходимости триграммах, гарантировала ее сохранность в принципиально неискажаемом виде (Прим. авт.).

[23]Собственно, именно поэтому Конфуций столь большое внимание уделяет выработке критериев «благородного мужа», т.е. критериев профессионального соответствия правящих элит задачам управления, выстраивающихся в нормативную систему ценностей правящего слоя и, соответственно, принципов вертикальной мобильности внутри него: воспроизводство элит в профессионально пригодном виде в создавшейся системе и было единственным условием ее устойчивости (Прим. авт.).

[24] Империи Ся (2200—1766 гг. до н.э.), Шан-Инь (1766—1069 гг. до н.э.), Западное Чжоу (1069—771 гг. до н.э.), Восточное Чжоу (771—403 гг. до н.э.), Цинь (221—207 гг. до н.э.), Хань ( 207 г . до н.э. — 200 г . н.э.), Суй (581—618 гг.), Тан (618—907 гг.), Сун (960—1280 гг.), Мин (1368—1644 гг.), Цин (1644—1912 гг.). (Цит. по: Васильев К В. Истоки китайской цивилизации. М., РАН, 1998.).

[25] Равно как ни одна более цивилизация, не порожденная китайским культурным влиянием, не обладает оригинальным иероглифическим письмом. (Прим. авт.)

[26] Институт Дальнего Востока: Справочник / Рос. акад. наук; Сост. Р.М. Асланов и др. М.: ИДВ, 1996.

[27] Там же.

[28] Li Zhisui. The Memoirs of Mao\` Personal Physician/Transi. Tay Hung-chao, with the editorial assistance of A.F. Thurston. New York , 1994; Meisner M. Mao\`s China : A History of the People\`s Republic. New York , 1977; Goidman M. The Chinese Communist Party\`s "Cultural Revolution" of 1962-1964// Ideology and Politics in Contemporary China  / Ed. Ch. Johnson. Seattle , 1973.

[29] Наиболее серьезным обвинением, выдвинутым на известном суде против Сократа, было обвинение в том, сто он «не чтит богов», подвергнутые остракизму Анаксагор и Алкивиад и казненные после битвы при Аргинусе стратеги обвинялись в первую очередь в нечестии и нарушении традиционных верований. (Цит. по: В.М. Сергеев. Демократия как переговорный процесс. М., 1999).

[30] Конг Као. Наука и ученые во время культурной революции в Китае: 1966-1976. // Науковедение, №4, 2000. С. 186-204. Пер. Э. И. Колчинского.

[31]  Там же.

[32]  Из речи Цзян Цзэминя на торжественном собрании по случаю 80-ой годовщины со дня создания КПК (1 июля 2001 года): «…Марксизм не догма. Он обретает могучую жизненную силу лишь тогда, когда правильно применяется на практике и в ходе ее непрерывно развивается. Руководящий коллектив ЦК первого поколения, ядро которого составлял товарищ Мао Цзэдун, и руководящий коллектив ЦК второго поколения, ядро которого составлял товарищ Дэн Сяопин, вели нашу партию на постоянную тесную увязку основных положений марксизма-ленинизма с конкретной китайской реальностью. В результате этого сформировались идеи Мао Цзэдуна и теория Дэн Сяопина. Оба эти теоретические достижения представляют собой китаизированный марксизм.»  (По материалам пресс-канцелярии Госсовета КНР).

[33]  М. Шиманский, М. Егоров. Наше открытие Китая. // «Республика», № 153-154, 12.07.2000 г., Мн.

[34]  Там же.

[35]  В своей работе 1937 года «О противоречии» Мао Цзэдун писал, что «все может делиться на две части» (и фэнь вэй эр), так что все вещи содержат в себе противоречие (это и есть так называемая «универсальность противоречия»). При этом всякое противоречие относительно и обладает своим характером, оно уникально. Например, противоречие между друзьями и противоречие между врагами - разные противоречия и разрешаться должны по-разному. Второе противоречие является антагонистическим, а первое - нет. Если врагам, скорее всего, придется сразиться, противоречие между друзьями может быть разрешено путем откровенного разговора. Цит. по:  Фэн Юлань. Краткая история китайской философии: Пер. с англ. СПб.: Евразия, 1998.

[36]  Известно «доктринальное» высказывание Мао по проблеме эмиграции: «В Китае так много народа, что можно позволить и убежать нескольким десяткам тысяч человек… Не беда, если из Китая уйдет несколько миллионов человек – разве, что, убежав, ругнут нас разок». Цит. по: Русаков Р. Дыхание драконов. М., 1995.

[37]  Капица М.С. КНР: три десятилетия - три политики. М., 1979.

[38] По косвенным данным, на момент 1995 года скрытую безработицу в сельском хозяйстве можно было оценивать в 150-200 млн. чел., в городах – не менее 30 млн. чел. (Цит. по: Титаренко М.В. Китай в постдэновскую эпоху и российско-китайские отношения// Международная жизнь, N 8, 1995).

[39]  Материалы пресс-канцелярии Госсовета КНР.

[40]  По оценке американских специалистов в рамках ООНовского «Проекта международных сопоставлений» ВВП КНР еще в 1970 году составлял 44% от ВВП США, в 1980 – 63%, в 1987 году - 97%. На сегодня же этот показатель, с учетом реконструкции чрезвычайно закрытых с целью «щадить чувства» западных элит схем статистического учета, составляет 150% от ВВП США. (Цит. по: А.Н. Анисимов. Финансовая стратегия Китая. // Крах доллара: прогноз на ближнесрочную и среднесрочную перспективу. М., 2001).

[41]  Во время одного из своих последних выступлений Дэн Сяопин сказал: «Товарищи, мы не знаем, как перейти через эту реку». Цит. по: К. Лозиньски. Революции – 200 лет. Очерк истории Китая. Пер. с польского Ю. Середы. М., 2001.

[42] Что примечательно, «Синцзян» переводится как «вновь приобретенные территории», в связи с чем Китай и намерен впоследствии, по завершении периода ассимиляции, переименовать СУАР в «Шиюй» (Западный Китай). (Прим. авт.).

[43]Существенная активизация колонизаторских усилий Китая в отношении СУАР произошла в начале 90-х, вскоре после распада СССР и образования независимых национальных государств Центральной Азии, на отдельном этапе своего исторического развития (при распаде Караханидского государства в 1048 г .) образовывавших Западный Туркестан, тогда как территории современного СУАР образовывали Восточный Туркестан. Реанимация забытого названия «Восточный Туркестан» приходится на середину XIX века и напрямую связана с российской политикой в регионе, когда Средняя Азия полностью вошла в состав Российской империи, а территория СУАР стала объектом спора России и Китая – принадлежность территорий Китаю Россия не признавала. (Прим. авт.).

[44] На территории СУАР находится действующий полигон для ядерных испытаний, воспринимающийся местным населением как средство его уничтожения. Регулярные «зачистки» СУАР имеют результатом массовые аресты по обвинению в сепаратизме основных массивов уйгурских элит (по заявлениям уйгурских зарубежных организаций в казахстанской прессе, количество уйгурских заключенных доходит до 90 тысяч человек), и с такой же регулярностью закономерно порождают массовые антикитайские выступления (Прим. авт.)

[45] А.Н. Анисимов. Финансовая стратегия Китая. // Крах доллара: прогноз на ближнесрочную и среднесрочную перспективу. М., 2001.

[46] Там же.

[47] Сино-тибетская, индоевропейская, австроазиатская, корейская, алтайская и австронезийская языковые семьи (Прим. авт.).

[48] Военный Альманах 2001-2002 гг. Под редакцией В. Белоуса и И. Сафранчука (русское издание). Центр Оборонной Информации, М., 2002.

[49] The East Asian Strategic Review 2000. The National Institute for Defense of Japan , 2001.

[50] Из речи Цзян Цзэминя на торжественном собрании по случаю 80-ой годовщины со дня создания КПК (1 июля 2001 года): «Все партийные кадровые работники обязаны стоять у власти и использовать ее как истинные представители народа, ни в коем случае нельзя злоупотреблять властью в погоне за личной выгодой, формировать блоки для ее извлечения. В процессе постепенного осуществления всеобщей зажиточности народа партийные кадровые работники должны правильно разрешать отношения, касающиеся того, кто сначала, а кто потом придет к зажиточности, вопроса личного и общего обогащения. Всем коммунистам-руководителям нужно первым печалиться о горестях Поднебесной и последним думать о радостях для себя, раньше всех идти на лишения и позже всех - за благами, оказывать прежде всего поддержку и помощь народу в достижении зажиточности, а не печься только о собственном обогащении и тем более не пользоваться властью ради выгод сомнительного характера». (По материалам пресс-канцелярии Госсовета КНР).

[51] Материалы пресс-канцелярии Госсовета КНР.

Опубликовано в: Северо-восточная Азия как подсистема международных отношений. – М., РОССПЭН, 2004.

Метки