Наблюдая за обоими нашими тиранами — особенно за Путиным — я всё отчётливее понимаю, насколько вредны афоризмы.

Настоящая мысль содержательна только в контексте, но как только из пространства контекста мысль вырывают — она превращается в грамматическую конструкцию. В плане сегодняшней войны, исследуя людей, что её начали, важно понимать, что агрессор питается именно афоризмами. В ЕГЭ 2022 года осталась «Война и мир», хотя казалось бы. Всё, тем не менее, закономерно, если задуматься: наиэпичнеший роман — бездонная корзина с аформизмами — лучше всякого Ильина.

Литература стилистически афористична, но каждая «пиковая» фраза — каждый вывод, квинтэссенция контекста — это лишь часть большего, важнейшего — того, что и вырезают из произведения, оставляя лишь трескучий обрубок.

Среди всего того жуткого, что наши политические режимы сделали с нашими странами, низведение литературы до уровня забронзовевших фраз — один из самых глубоких шрамов в социальном и культурном планах. Фактически, на уровне политической системы пропаганда культивировала приём, который является ключевым, например, в сектах. Лидеры культов хватают красивые, трескучие выражения из различных источников (часто это библия) и так, упрощая мысль до уровня формул, придают своим суждениям почти мистическую убедительность. «Война и мир», «Преступление и наказание» и прочие — это такая собирательная библия для путинской автократии, черпая из которой формулировки, режим пытается укрепить свою собственную легитимность и обосновать свои действия.

Литература же под тяжестью бронзовых фраз дышит с трудом.

В этом материале я хочу попытаться — вводя и политологическое знание — обратиться к художественной литературе как к гуманитарному знанию. Конечно, писатель не опирается на научный аппарат в том смысле, в котором это делает учёный. Однако социальные науки не точны и являются в самом широком плане — науками о человеке в его динамике, о человеке в социальных обстоятельствах. А ведь об этом же и литература — о трансформации персонажа: плох тот роман, где герой в начале и в конце одинаков.

Я не просто так начал с порицания афоризмов. Есть один, который мне давно, да что там — всегда хочется выпотрошить. Ну вы знаете, про народ, который достоин своего правителя.

Инструмент для потрошения — литература — лучше не придумаешь. Потому что тезис, который существенен именно как тезис, а не брошенная с трибуны фразочка — будет обратным. Состояние народа в конкретный момент во многом зависит от того, каков правитель ему достался и почему.

Опираясь на несколько литературных произведений, я хочу рассказать о портрете диктатора. Произведения я выбрал, так скажем, вполне великие, проверенно великие.

И я стану перемежать при написании портрета реальное то, что мы видим, читаем, слушаем с литературным, в чем помогут мне сразу несколько более или менее страстных писателя: Лев Толстой, Габриэль Гарсия Маркес и Мигель Анхель Астуриас. Маркес здесь станет ядром, ведь на мой взгляд, сложно найти описание диктатора точнее, чем в «Осени патриарха».

Для начала, разматывая свой тезис, остановлюсь на «почему».

Когда мы смотрим на историю — мы начинаем видеть якобы закономерность произошедшего. Ретроспективно достаточно легко выявить причинно-следственную связь. Выявить и ошибиться. Любой вменяемый политолог скажет: предел научного прогноза — это сценарии и вероятности. И добавить, что есть такой неприятный феномен — случайность.

Запомним, и вернёмся к нему чуть позже.

Было бы глупой ошибкой сказать, что все диктаторы одинаковы, что можно сконструировать универсальную модель. Однако справедливо замечу, что схожие черты в них можно найти, как во всех влюблённых в мире. К тому же, и в этом я нахожу особенно приятное удобство, в книгах мною выбранных описан именно тот условный тип диктаторов, который нас интересует.

И чем дольше они отравляемы властью, тем упрощеннее их сущность, подавляемая страхом не быть, тем больше оторванность от реальности, тем страшнее недоверие и тем острее одиночество: «Мать моя Бендисьон Альварадо, — думал он, — как это может быть что у меня оказалось столько врагов?», — к мёртвой матери как к единственному собеседнику персонаж Маркеса обращается всё чаще и чаще.

Собственно, вот оно, из палаты мер и весов — чистейшее одиночество.

Для начала я бы хотел поговорить о самом Маркесе. Сперва ненадолго присмотримся к личности самого писателя, которая (пусть я и не люблю биографический подход) примечательна именно в рамках темы и задаёт для нас социально-политический контекст. Персона Маркеса, сотканная из дружбы с Кастро, уважения к Альенде, из левацких и порой причудливых (мягкое слово) убеждений, чем-то похожих на глупости, которыми питается сегодня Роджер Уотерс. И тот же Маркес, очарованный вождизмом, Советским союзом, иллюзорным героизмом и всякой чегеварностью, вполне отдавал себе отчёт об универсальных человеческих ценностях и видел в мракобесах мракобесов. Он, как и многие, лишь заблуждался насчет истории. «Осень патриарха» Маркес писал, в частности, поселившись в Испании Франко, сознательно жил там, чтобы прожить свою книгу. Вот, в общем, характерная цитата самого писателя: «Однажды я даже хотел попросить у него аудиенцию, чтобы посмотреть его вблизи, и наверняка получил бы её. Но я бы не смог объяснить, какого чёрта мне надо видеть Франко. Не мог же я сказать ему: знаете, я пишу сейчас книгу о сукине сыне и вот хотел бы…»

Один Маркес — зашоренный, слегка конспирологический левак с кубинской сигарой в зубах. Другой — автор, человек, который строит миры и говорит во весь голос.

В этом столкновении двух сущностей и рождалась «Осень патриарха». Ведь вопрос едва ли в принадлежности заблуждений или прав (верностей-лояльностей) литератора, не в матрице идеологии, но в том, насколько он на самом деле литератор, а не служивое нечто, служение чему-то несущее.

Вообще, в мире социальном самое случайное — это человек, то есть актор. Случайность же — это некий сплав двух-трёх-сотни противоречий, сплав, создающий новое качество.

Интересно нам как раз то, что в определенный момент критическая масса случайностей трансформирует систему таким образом, что со стороны начинает казаться, будто существует и правит всем некая необъяснимая и мистическая предопределённость. А потому поступлю-ка я сейчас парадоксально и обращусь все же не к Маркесу, а ко Льву Толстому, чья цитата, на мой взгляд, рассеивает туман, напускаемый мнимой мистикой: «Каждый человек живет для себя, пользуется свободой для достижения своих личных целей и чувствует всем существом своим, что он может сейчас сделать или не сделать такое-то действие; но как скоро он сделает его, так действие это, совершенное в известный момент времени, становится невозвратимым и делается достоянием истории, в которой оно имеет не свободное, а предопределенное значение.

Есть две стороны жизни в каждом человеке: жизнь личная, которая тем более свободна, чем отвлеченнее ее интересы, и жизнь стихийная, роевая, где человек неизбежно исполняет предписанные ему законы.

Человек сознательно живет для себя, но служит бессознательным орудием для достижения исторических, общечеловеческих целей. Совершенный поступок невозвратим, и действие его, совпадая во времени с миллионами действий других людей, получает историческое значение. Чем выше стоит человек на общественной лестнице, чем с большими людьми он связан, тем больше власти он имеет на других людей, тем очевиднее предопределенность и неизбежность каждого его поступка».

Согласен, цитата длинная. Так «Война и мир» же. К тому же, благодаря своему объёму, цитата эта лишена ложности афоризма. Оставить только одно, любое предложение — и получится смысл совершенно обратный.

Здесь я возьму на себя смелость достроить мысль Льва Николаевича до необходимой нам.

Лояльные исполнители выстроены в закономерную пирамиду, между уровнями которой существует, безусловно, жёсткая иерархия. Система обратной связи между вершиной пирамиды и нижними «этажами власти» также существует. Однако, информация по мере движения между слоями многократно искажается. В результате выходит, что весь институт управления принимает в участие в коллективном мифотворчестве. Те самые, например, путинские папочки. И указания сверху, в итоге, настолько же влияют на исполнителей снизу, насколько информация снизу формирует картину мира того, кто на вершине.

Зрелая персоналистская автократия становится как бы коллективной, и автократ подвергается постепенной деперсонализации, что в определённый момент запускает процесс демонтажа системы. И чем мощнее буксует и обезличивается режим, и чем дольше разлагается личность автократа — вождя — патриарха, чем сильнее вожделенная власть повелевает им и действиями его, тем глубже он сам прячется внутрь себя, и в своём страхе и одиночестве тем более хаотическими и сиюминутными, капризными и абсурдными становятся его решения и желания. И вновь парадокс: система одновременно не нуждается более в нём и никак (на макроуровне — табакерку никто не отменял, но она всё-таки тоже случайность) не может при этом отказаться от него. И он сам двойственен. С одной стороны — символ, с другой — маленький человек, сидящий по ту сторону огромного стола.

Да-да, именно маленький человек, и стол огромный я не всуе помянул. Тип маркесовского диктатора — это как раз такой человек, в здоровой ситуации обречённый на роль второго плана, никакой — идеальный сосуд для абсолютной власти. И не имеет значения, хуже или лучше он других, идейных тиранов (сам-то он живёт идеей себя лишь). Тут другая беда. Простые, глупые, пустые и второстепенные — они хитры и чудовищно живучи по причине банальной: они практически не способны на прямой поступок. И возвращаясь на некоторое время в реальность, я могу услышать вопрос: «Разве сегодняшняя война — это не прямой поступок?» Полагаю, что нет, и вот почему. Между автократом и танками стоят система и миф. Систему я уже описал, а миф примитивен — это миф о величии, о величии историческом.

Смешение временных планов — вечное вчеразавтра — вот тот ров и та крепость, что отделяют автократа и делают вторжение в Украину не прямым поступком, а поступком исподтишка. Вспомнить лживые шутки на пресс-конференции 16 февраля, как они подтрунивали, мол, «ну и как там обещанное нападение?

Но вернёмся к Маркесу, ведь стоит замкнуть последовательность рассуждений о простоте и малости, а заодно (такая уж получится цитата) и о проникновении и внутренней трансформации власти: «Он вел себя так просто отнюдь не из политического расчета, отнюдь не потому, что жаждал любви и признания, как это было в более поздние времена, а потому, что и впрямь был прост, был таким, каким был, и власть еще не была засасывающей трясиной, какой она стала в годы его пресыщенной осени, а была бурным потоком, который у нас на глазах вырвался из первозданных глубин; не власть повелевала им, а он повелевал властью».

В последней фразе намечен тот самый переход: «Не власть повелевала им». А что же система уровенем ниже? Тех, кто внутри, неизбежно поедает ненависть к диктатору и одновременно неизбежность его существования.

Как только сам «патриарх» доводит себя до стадии деперсонализации (превращая свою политическую систему в коллективного себя), безличностными становятся и все остальные, вовлечённые в механизм управления. Вот мысли двойника маркесовского патриарха — да, в предельном, гиперболическом воплощении. Однако образ идеального представителя «элит» и в реальности стремится к этому (вспомнить хотя бы медведева): «Прокалывали мне мошонку сапожным шилом, чтобы и у меня образовалась кила… заставляли меня пить скипидар, чтобы я разучился читать и писать, забыл грамоту, ибо и вы ее не знали…, а ведь скольких трудов стоило моей бедной матери мое учение!.»

И тут я бы хотел добавить важное. В таких диктаторах нет затеи. И любая индивидуальность рядом также должна стать незатейливой. Я часто слышу о том, какие страшные извращенцы, любители плетей и страпонов и прищепок все эти властители. Нет же, стоит помнить, что мы имеем дело с людьми, начисто лишенными фантазии. И с годами атрофия того органа, что вырабатывает мечты и мысли, только усиливает одиночество, сводит с ума пресыщением, одинаковостью, ритуализацией и механизацией всех-всех процессов. И с годами — о чём я уже сказал, описывая систему — всякий «полёт» вытравливается из людей системы, что и эскалирует ненависть, и провоцирует импотенцию мышления (опять же — медведев), когда человек обязан не быть собой настоящим:

«И тогда хозяин облегчил участь Патрисио тем, что указал ему, как формулу спасения, на тайные тропинки, ведущие в покои его, хозяина, сожительниц, и разрешил ему пользоваться ими сколько угодно, но лишь так, как он сам — с налету, как петух, не раздевая и не раздеваясь; и Патрисио Арагонес добросовестно полез в болото чужих любвишек, поверив в то, что с их помощью он сможет удушить свою собственную страсть, свое собственное желание, но страсть была столь велика, желание столь огромно, что он, случалось, забывал, как он должен заниматься любовью, и делал это не наспех, а со смаком, проникновенно, расшевеливая даже самых скупых на ласку женщин, пробуждая их окаменевшие чувства, заставляя их стонать от наслаждения и удивленно радоваться в темноте: „Экий вы проказник, мой генерал, неугомонным становитесь под старость!..“

Пока патриарх может оставаться многократно продляем, живы и они, потому как без него борьба и лотерея, и проблема выбора. А выбора нет ни инструментально, ни феноменологически. Обращусь к еще одной метафоре из романа, которая блестяща тем, насколько проста и, в то же время, страшна и очевидна: «Несколько лет назад, томясь вечерней скукой и будучи в скверном настроении, он предложил Патрисио Арагонесу [тому самому двойнику — авт.] разыграть их жизни в орлянку. „Бросим монету, — сказал он, — и ежели выпадет „орел“ — умрешь ты, ежели „решка“ — я». Но Патрисио Арагонес возразил на это, что умереть придется обоим, ибо, сколько ни кидай монету, всегда будет ничья: «Разве вы забыли, мой генерал, что президентский профиль отчеканен с обеих сторон?»

И вот она, инвариантность, абсурдность выбора из одного, то есть невозможность будущего.

Но мы ни о людях, ни о народе не говорим. Выбора лишена сама система (табакерка чёртова — и тут нам не слишком везёт нынче — явление не системное).

Можно ли сказать, что человек, лишенный выбора, отчасти мёртв? Хотелось бы, да и на самом деле так это. Увы, отчасти.

Что же до народа, без которого портрет диктатора будет неполным.

Думаю, самое время отступить от Маркеса к Астуриасу. Во-первых, он тоже нобелевку получил. Во-вторых, в своей книге «Сеньор президент» Астуриас писал о том, как человек живёт в мире диктатора. В-третьих, книга вышла несколько раньше «Осени патриарха». В-четвёртых, возьмусь за такой вот ироничный аргумент: сам Маркес «Сеньора президента» не любил, «но справедливости ради заметим, что Маркес многим ему обязан и немало оттуда почерпнул — конечно, не впрямую, а творчески. Прежде всего — стихию звучащей в романе гватемальца [Астуриаса] речи… Язык в романе „Сеньор Президент“ — а написан он был в самом начале 1930-х годов, когда латиноамериканского литературного языка ещё никто „не слышал“, — не является чем-то второстепенным, аккомпанирующим, напротив, постепенно, от абзаца к абзацу становится самостоятельной энергией, дающей поле высокого напряжения, в котором развивается сюжет», — пишет Сергей Алексеевич Марков в биографии Маркеса.

И здесь возникает ключевой вопрос о языковом элементе в природе власти как таковой — власти, основанной в первую очередь именно на легитимности мифа. Даже власть, что держится на штыках, опирается на слово. Диктаторы безумно любят говорить.

Инаугурация — это не просто ритуал, не только ритуал — это произнесение слов, утверждающих легитимность. Законотворчество в поздних автократиях, над бездарным исполнением которого (справедливо в общем) смеются вменяемые юристы — это попытка захватить слово и словом переизобрести правила для закрепления власти.

Длительные речи автократов — попытка показать силу. Выступления становятся короче — иссякает власть (это, как и всегда, не о времени и прогнозах, но о тенденции). Упрощается нарратив — худеет власть. Повторение, превращение в мантру — признак кризиса. И да. «Народ безмолвствует», а не бездействует. В языке у Астуриаса «если вслушаться, то услышим: от имени народа говорит сам вековой народный язык. Парализованное страхом, бездеятельное общество — обезличенный коллективный герой».

Легитимность мифа срабатывает именно в процессе совершения ритуала произнесения определённых слов: «Произносить имя Сеньора Президента Республики — это значит озарять факелом мира священные интересы Нации… Как свободные граждане, сознающие свою ответственность за собственные судьбы, неотделимые от судеб Родины, и как добропорядочные люди, противники анархии — провозглашаем!!! — что процветание Республики связано с ПЕРЕИЗБРАНИЕМ НАШЕГО ВЕЛИКОГО ПРЕЗИДЕНТА, и ТОЛЬКО С ЕГО ПЕРЕИЗБРАНИЕМ! Зачем рисковать государственным кораблем, если ныне его ведет самый выдающийся государственный деятель нашего времени, которого История будет превозносить как Величайшего из великих, Мудреца из мудрецов, Поборника свободы, Мыслителя и Демократа? Одна лишь мысль о том, что на этом высоком посту может быть не он, а кто-то другой, — преступление против интересов нации… СОГРАЖДАНЕ, УРНЫ ЖДУТ ВАС!!! ГОЛОСУЙТЕ!!! ЗА!!! НАШЕГО!!! КАНДИДАТА!!! КОТОРЫЙ!!! БУДЕТ!!! ПЕРЕИЗБРАН!!! НАРОДОМ!!!»

Замечу, что и здесь речь задаёт инвариант, только чуть более усложненный и лукавый, нежели в случае маркесовских монет, но всё ещё вполне вписывается в творчество мифа.

И здесь — в языковом плане происходит столкновение народа настоящего и народа плакатного, и миф рождается в точке столкновения этого и многократно воспроизводится обречённая легитимность мифа.

И вот народ, в котором отражается весь ужас режима (особенно застарелого), становится рабом, но не тем рабом по природе, но рабом по статусу. Постепенно, шаг за шагом, год за годом диктатура формирует новую норму. Обращусь вновь к Астуриасу: «Ну-у-у… — Барреньо тянул, чтобы собраться с мыслями. — …у, ты лучше не надейся. Я сейчас видел Президента… да, самого Президента.

— А, черт! Что ж он сказал? Как он тебя принял?

— Плохо. «Голову долой» кричал и еще что-то в этом роде. Я не совсем понял. Перепугался очень.

— Кричал? Ну, это ничего. Других он бьет».

Для автократии — для диктатора нашего — очень важно создать о народе миф вторичный, который отталкивался бы от мифа о нём самом.

Идеологема «глубинный народ» просто необходима любому, самому карликовому диктатору вселенских масштабов (а маркесовский герой носил и титул «генерала вселенной»). И «глубинный народ» — это важная опора власти, во многом именно потому, что такого народа не существует от чего власть, как бы становится еще более сакральной.

Как бы далёк ни был тиран от общества, от настоящей жизни, само его происхождение и личностные характеристики требуют постоянного повторения мифа о связи с простым человеком. Простой человек, представитель массы — мнимая опора его режима. Так появляется миф о народной мудрости. К слову, сам же Маркес пребывал в заблуждении относительно этой темы. Описывая источники вдохновения для создания персонажа «Осени патриарха», он говорил: «Потому что он, конечно, был наделён определённым обаянием, — едва ли не с симпатией, не с ностальгией (не по диктатору, конечно, но по времени, когда работал над своим Патриархом, по своей молодости в Барселоне) объяснял Маркес. — Отличался интуитивным умом, поразительной народной мудростью. Так что из всех, о ком я читал и слышал, меня более всего заинтересовал Висенте Гомес, и мой персонаж более всего походит на него».

Что такое «народная мудрость»? Это мудрость ничья. Стоит помнить, что мышление, процесс, осуществляемый должным образом, как раз к мудрости и приводит — так вот мышление вещь сугубо индивидуальная и органически противоречит коллективному. Однако модель автократии, которая сопровождается деперсонализацией элит и всех элементов системы, не может позволить себе опору на индивидуализм мыслительного процесса. Отсюда и возникает — как идеологический базис — целый корпус пословиц, поговорок и афоризмов — всего того, чем вдоволь пользуется наш диктатор для обоснования, подкрепления и воспроизведения своей легитимности.

Способные к мышлению люди, напротив, подвергаются атомизации в лучшем случае (в худшем, конечно, уничтожению) и повергаются в состояние постоянного страха, в ощущение бесконечного противоречия, когда здравый смысл, некая в принципе идея здравости — девальвируется. Глубинного народа нет, но он одновременно и существует, реализованный в каждом человеке, страх которого заставляет ставить ложные вопросы и давать ложные ответы: «Но ведь я невиновен! — Он повторил убежденно: — Я невиновен! Чего мне бояться?..»

«Вот этого самого! — отвечал разум голосом фаворита. — Этого самого. Будь вы виновны — другая была бы песня. Преступников они любят, это ведь их сообщники. Вы сказали — родина? Бегите, генерал! Я знаю, что говорю. Какая уж там родина! Законы? Черта с два! Бегите, генерал, вам угрожает смерть!»

«По я невиновен!» — «Не о том думайте, генерал, виновны вы или нет. Думайте о том, благоволит ли к вам хозяин. Невинный в опале куда хуже виновного».

Мудрость масс — всегда ошибка, такая социальная программа. Противостоять хтонической харизматике диктатора может только индивидуальное в человеке и сотрудничество тех, кто это индивидуальное не утратил.

Маркес и Астуриас находят идеальный инструмент для реанимации народа от безмолвствия: они деконструируют сам миф об автократе.

Маленький, второстепенный человек — по случайности диктатор — выходит из пространства мифа и обретает вновь форму и становится видимым, живым и немощным и победимым.