Когда в 1922 году скончался теоретик революционного синдикализма Жорж Сорель, два видных государственных деятеля за пределами его родной родной Франции предложили установить ему памятник, хотя оба предложения ни к чему не привели. Один из них был Бенито Муссолини, как раз накануне пресловутого марша на Рим и установления в стране фашистского режима. Второй был предводитель октябрьского переворота в России Владимир Ильич Ленин. К первому покойный относился с недоверием, второго считал важнейшим продолжателем дела Маркса, но проблема не в этом, а в неожиданной дани восхищения с двух, казалось бы, противоположных флангов политического спектра.

Прежде, чем подвергнуть эту противоположность серьезному сомнению, попробуем разобраться в различиях, которые, по крайней мере у истоков обеих идеологий, коммунизма марксистской модели и фашизма, с виду весьма существенны. Здесь очевиднее всего демонстративный рационализм марксизма, до последнего дыхания настаивавшего на своей «научности», в противовес иррациональности фашизма, апеллирующего в основном к символам и архетипам. Карл Маркс посвятил всю свою жизнь вскрытию, как он полагал, объективных законов истории, Ленин его дополнял и углублял, и вся эволюция учения, разбившегося вскоре на десятки рукавов, — это полемика, имитирующая научную, хотя велась она большей частью, с легкой руки тех же Маркса и Ленина, методами площадной ругани. Существенно здесь то, что представители различных школ и режимов всегда с пеной у рта настаивали на своей исключительной ортодоксальности, и здесь мы видим второе важное различие: единое дерево родословной — марксист классического образца не мог себе позволить отречься от самого Маркса.

В противоположность этому у фашизма никогда не было ни единого корня, ни основоположника, некоторые из его духовных предтеч вообще жили и работали за пределами классических фашистских стран — тут немалую лепту внесла та же Франция, Сорель, Шарль Морра и Морис Барре, англичанин Невил Чемберлен с его расовыми теориями, повлиявшими на Гитлера, итальянец Джованни Джентиле и немец Карл Шмитт. В любом случае никому из них не приходило в голову настаивать на единственно верном пути к фашизму, и сам этот термин скорее навязан со стороны — исходно итальянский, он был затем применен к немецкому нацизму, испанскому фалангизму и другим похожим режимам, пока не выродился в простое ругательство.

Третий атрибут марксизма, никак не свойственный любому варианту фашизма, — это интернационализм. Маркс настаивал на том, что у пролетариата нет родины, и эту точку зрения полностью разделяли, несмотря на все свои взаимные разногласия, Ленин и Троцкий. Любой фашизм настаивает на духовной автаркии, порождающей ксенофобию и в предельном случае — расизм, хотя Италия и Испания в этом плане избежали нацистских крайностей.

Впрочем, уже из этого короткого списка видно, что очень скоро после первоначального размежевания многие из различий стали стираться — в первую очередь на предположительно левом фланге, и это произошло еще на подступах к советской истории. Здесь уже можно ответить на вопрос, что у Сореля импонировало одновременно и Ленину, и Муссолини: культ насилия, переходящий границы рационального, хотя Ленин (как и Троцкий) все же остался рационалистом и свои расстрельные реляции рассылал, надо полагать, не по кровожадности, а из холодного расчета. Маркс очень туманно представлял себе пролетарскую революцию, допускал возможность мирного перехода к социализму через избирательные урны и, вероятно, пришел бы в ужас от советского варианта диктатуры пролетариата.

Процесс значительно ускорился вскоре после окончания Гражданской войны, когда Сталин понял, что о перманентной революции, на которую рассчитывали Ленин и Троцкий, речи быть не может, и стал развивать свою теорию победы социализма в отдельно взятой стране. В полном соответствии со своей нынешней репутацией Сталин действительно был эффективным менеджером — примерно в том же смысле, в каком Рудольф Хёсс был эффективным комендантом Освенцима, эффективность в данном случае предполагает не более, чем выполнение поставленной задачи. За неимением передового пролетариата его диктатура была заменена персональной, а место перманентной революции заняло перманентное насилие.

Окончательным переломным моментом стала война, в условиях которой миф об универсальной солидарности пролетариата поверх границ и буржуазных конфликтов неминуемо обернулся фикцией — тем более, что уроки Первой мировой в Кремле не забыли. Официальная советская пропаганда резко развернулась в сторону националистических и даже православных ценностей, то есть, если обратиться к языку лозунгов, «крови и почвы», одному из главных козырей фашизма. Подобного угара не избежали в ту пору и союзные страны, но в СССР, в условиях полного деспотизма и непрестанных внутренних кровопусканий, разница с фашизмом была полностью утрачена — да и у кого хватило бы дерзости пускаться в анализ?

Известный американский публицист Уолтер Липпман, первым сформулировавший идею холодной войны, отметил в своей книге «Общественное мнение» главную отличительную черту идеологии: она представляет собой не логическую систему, а серию картинок, внедренных в умы населения, которое соотносит свое поведение и отношение к миру с такими вот, если угодно, комиксами. «Эти картинки, на основании которых совершают поступки группы людей или отдельные люди от имени групп, представляют собой Общественное Мнение с большой буквы». Опровергать картинки бессмысленно, им можно лишь попытаться противопоставить другую серию картинок, направленных на вытеснение прежних. Сегодня, когда практически любое мировоззрение принято именовать идеологией, мы уже забыли разницу между ней и социальной теорией в прямом смысле, какой была, в частности, историческая концепция Маркса — построением из фактов и логики, с которым при его жизни вполне можно было спорить, тогда как с идеологией споры бессмысленны. Первоначально именно в этом и заключалась радикальная разница между рационализмом марксистского мировоззрения (никак, впрочем, не подразумевавшим его истинности) и хтонизмом фашистского. Но на территории, где марксизм был объявлен победившим, эта разница постепенно стерлась.

Идеология как серия картинок — простая и очевидная концепция, понятная любому ефрейтору или подполковнику. Ефрейторов вообще опасно недооценивать: Гитлер еще задолго до Липпмана, в книге «Моя борьба», писал о важности простых, доходчивых и ярких лозунгов, которые следует внедрять в сознание масс вместо сложных социологических концепций. От лозунгов к картинкам мостик перебрасывается легко: циничный торгаш-англичанин, горбоносый злобный еврей и кровавый комиссар, противостоящие мускулистым, светловолосым и мужественным арийцам на фоне золотых нив и зеленых рощ. Легко проследить, как сливалась с этим потоком советская пропагандистская иконография, особенно когда из нее была вытравлена химера пролетарского интернационализма.

Не так давно, анализируя слабость, которую по старой памяти левые круги Германии питают к путинской России, обозреватель немецкого еженедельника Spiegel Ян Фляйшхауэр высказал мнение, что Россия Путина является вовсе не «посткоммунистической», а «постфашистской». Мысль понятна, хотя и выражена довольно неуклюже: эпитет «посткоммунистический» уже занят и применяется преимущественно к странам, полностью коммунизм отвергшим. И вообще неясно в свете всего вышесказанного, насколько здесь уместна сама приставка «пост-». Есть ли основания считать, что нынешний российский режим является фашистским — и если да, то с какой примерно точки во времени?

Как ни парадоксально, однозначный ответ можно дать лишь на второй вопрос: перерождение режима и проявление отчетливых атрибутов фашизма начались еще задолго до крушения СССР, с первых десятилетий советской власти. Но даже после того как перерождение во многом завершилось, в период кампании по разоблачению «безродных космополитов» и «врачей-убийц», Запад упорно продолжал борьбу с безбожным коммунизмом — другой вариант был исключен, побежденный фашизм был занесен в рубрику абсолютного зла, а Советский Союз был все же соавтором победы: «Если дом разделится сам в себе, не может устоять дом тот».

Однозначно определить нынешний российский режим как фашистский трудно потому, что все подобные ярлыки отдают схоластикой. Ни коммунизма, ни фашизма в чистом лабораторном виде никто никогда не наблюдал, риторика маоизма так же резко отличается от суконного языка советского политбюро, как агрессивный ? lan нацизма — от охранительного пафоса франкистского фалангизма. И под какой шаблон подвести северокорейский режим с его несомненно расистской доктриной? Все эти тоталитарные модификации — попросту мрачные фазы в истории соответствующих стран, классификацией тут ничего не прояснишь.

Но все же отчасти возражу себе вдогонку, упомянув об упущенной из виду яркой отличительной черте фашизма, его непреклонной враждебности либерализму. В принципе он вполне ее разделяет с коммунизмом, но для последнего это обычно был абстрактный враг, где-то за периметром, тогда как фашизм нередко сосуществовал с ним в едином государстве и вступал в смертельную схватку. В сегодняшней России либерал объявлен «национал-предателем», и это по определению враг внутренний. В любом случае закономерное слияние красного и коричневого оставляет нам единственный пункт, из которого можно противостоять и тому, и другому.

Источник: InLiberty.ru