Промежуточные итоги и некоторые особенности постсоветских трансформаций

Андрей Рябов, публичная лекция на Полит.ru

Уважаемые коллеги! Как, наверное, нетрудно догадаться, сама постановка этой темы вызвана недавним юбилеем: 20-летием падения Берлинской стены и 20-летием «бархатных революций» в некоторых странах восточной Европы. Но не только. Поскольку любые юбилейные постановки настраивают на некий подытоживающий лад, на наличие какой-то сильной завершающей компоненты в размышлениях, то интересно отметить, что обсуждения, которые были достаточно бурными в странах Восточной и Центральной Европы (в России, к сожалению, тема «конца социализма» не вызвала значительного интереса), и сам юбилей совпали с событиями, которые ещё год или два тому назад было крайне трудно предсказать. Страны Центральной и Восточной Европы, которые, казалось бы, по всем формальным критериям транзитологических теорий завершили политический транзит, вступив в Евроатлантические институты, вдруг совершенно неожиданно проявили некие черты иных, казалось бы, уже преодолённых моделей развития: взрыв национал-популизма, этнического национализма, антиевропеизма, консерватизма и прочих явлений, вроде бы оставшихся в прошлом. Все это, наверное, заставило несколько по-иному взглянуть на промежуточные итоги трансформации. Это, пожалуй, наверное, главный мотив, который побуждает нас сегодня снова возвращаться к этой теме.

Далее я хотел бы высказать два принципиальных замечания. С одной стороны, непосредственно говоря о теме нашего сегодняшнего разговора – о постсоветском пространстве, – следует отметить, что транзитологические теории, разработанные в 60-70-е годы в основном на базе осмысления процессов перехода от авторитаризма к демократии преимущественно в странах Латинской Америки, и затем получивших «второе дыхание» в связи с первым этапам трансформации в странах Центральной и Восточной Европы (ЦВЕ), применительно к территории бывшего СССР, себя не оправдали. Эти теории так и не смогли дать объяснение политическим и экономическим процессам, происходящим в данном политико-географическом регионе мира. Поэтому уже в начале 2000-х годов в зарубежной политической науке отказались от транзитологических теорий для объяснения процессов на постсоветском пространстве.

Поэтому в нашей дискуссии, я надеюсь, мы будем минимально обращаться к ним, и не оттого, что они плохи, а оттого, что сфера, если угодно, ареал их применения оказались существенно уже, чем виделось ещё в 90-е годы.

Второе замечание состоит в том, что во всех спорах и рассуждениях о политических трансформациях фокус внимания – общественного, экспертного, академического – обычно направлен на проблемы изменения политических институтов, анализ избирательных систем и процессов. В качестве инструментов исследования придумываются различные сложные критерии и шкалы замера демократии в этих системах, уровня политического плюрализма и т.д. Моё принципиальное замечание заключается в том, что промежуточные итоги постсоветской трансформации показывают ограниченность этого метода, хотя это вовсе не означает, что им не надо пользоваться.

Увлечение макроэкономикой и транзитологическими теориями в политической науке в 90-е годы ограничило наш инструментарий понимания процессов на постсоветском пространстве. Ныне, думается, для изучения интересующего нас объекта наступает время возврата к политэкономии как науке, изучающей отношения власти и собственности. Это поможет нам не только описать типологические особенности постсоветских обществ, но восстановить некое системное видение постсоветских реалий с использованием элементов политэкономического, макроэкономического, политологического и исторического анализа возникших на пространстве бывшего СССР общественных систем. Должен сказать, что в последние годы интерес к политэкономическому исследованию постсоветских обществ повсеместно возрастает – на Западе, в России, в других государствах, образовавшихся на территории бывшего Советского Союза.

В сегодняшней лекции я вовсе не претендую на то, чтобы предложить некую законченную концепцию особенностей постсоветской трансформации. Создание такой концепции, безусловно, потребует коллективных усилий специалистов, работающих в разных социальных науках. Я хотел бы предложить некие подходы, некую логику для выстраивания такой концепции и понимания феномена постсоветских обществ. Существует много терминов (нелиберальная демократия, гибридные политические режимы), которые неплохо описывают постсоветские реалии, но не помогают продвинуться в понимании их природы и – самое главное – вектора изменений, причины этих изменений.

Переходя к основной части, мне хотелось бы сформулировать первый тезис. Он состоит в том, что сегодня, как мне представляется, мы можем говорить уже о трёх завершённых типах – именно типах – посткоммунистических, постсоциалистических трансформаций. Первый тип представлен странами Центральной и Восточной Европы, для которых была характерна глубокая политическая демократизация, по крайней мере, на уровне институтов и в рамках тех условий, которые в этих странах существовали к моменту начала перемен, с одновременным созданием основ свободной, открытой рыночной экономики. Второй тип – назовите его как угодно: дальневосточным, восточноазиатским, существует в двух странах – в Китайской Народной Республике и Вьетнаме. Для них характерны последовательные экономические реформы, во Вьетнаме даже более последовательные, чем в Китае, при сохранении старой, немодернизированной политической системы этих обществ.

И где-то в середине между отмеченными типами находится третий – постсоветские трансформации. И их отличительная особенность, заключается, пожалуй, не в очерёдности. Если вы помните дискуссии 90-х годов, то именно тогда эта тема представлялась очень важной, какие реформы нужно первую очередь начинать – политические или экономические. Как мне кажется, сегодня этот вопрос утратил первостепенную важность. Важными же представляются институциональные характеристки переходного процесса. В первую очередь, это деинституционализация политической и, в значительной степени, экономической жизни.

Рассмотрим данную особенность применительно к ключевой проблеме для любой переходной политической системы – передаче власти. Очевидно, что в странах ЦВЕ трансформация основана не просто на конкурентных выборах, а выборах с непредсказуемым результатом и принципе неизбежной сменяемости власти. Что касается стран Дальнего Востока, то опять-таки отличительной чертой трансформации является очень высокая степень институционализации. Процесс смены власти готовится задолго, он регулируется огромным количеством формальных и неформальных партийных и государственных инструкций. Существует такой важный ограничитель пребывания в должности, как достижение определённого возраста. Преемники на руководящие посты в партии и государстве отбираются заранее. Их легитимация происходит не через некие неформальные структуры, а через высшие партийные и государственные институты, что обеспечивает преемственность политического развития.

Для постсоветских стран – для одних в большей степени, для других в меньшей – проблема институционализации перехода власти остаётся одной из самых главных. Поэтому не случайно даже в тех странах, которые достигли достаточно серьёзных успехов на пути создания, по крайней мере, электоральных демократий (Украина, Молдова), перед каждыми выборами встаёт вопрос: а не возникнут ли после подсчета голосов какие-то неконвенциональные формы политического действия, массовые протесты, которые могут привести к попыткам прямого захвата власти? Наглядный пример – парламентские выборы в Молдавии летом 2009 года. Слава Богу, они завершились в рамках правовых процедур, но, согласитесь, достаточно много было опасений, и спекуляций на тему, что они могут завершиться иначе – государственным переворотом. Такие же ожидания, хотя и меньшего накала присутствовали и в отношении итогов украинских президентских выборов.

Для стран, отстающих в деле создания электоральных демократий, ключевым является вопрос о выборе преемника в рамках неких неформальных, никем и ничем не регулируемых политических процедур. Разумеется, это создаёт обстановку неопределённости, неустойчивости, что затрудняет последовательное осуществление политики преобразований. Когда при этом известно, что победитель выборов получает всё, весь интерес политических, экономических, административных элит задолго до голосования подчинен не задачам развития, а только лишь встраиванию своих групповых и корпоративных интересов в новую конструкцию власти – и не более того. Не успел после выборов процесс создания новой властной конфигурации завершиться, как уже начинается новый цикл борьбы за передел власти и собственности. Сильные и устойчивые институты в такой среде не нужны, их и нет. Каковы же причины такой специфики постсоветских трансформаций? На мой взгляд, их много, и в рамках этой лекции я остановлюсь лишь на некоторых, наиболее значимых. Анализ этих причин лучше всего проводить в компаративистском плане, и, прежде всего, с помощью сопоставления со странами ЦВЕ.

Мне представляется, что главное отличие, которое играло существенную роль, особенно в 90-е годы – сейчас ситуация видится сложнее, но об этом позже, – что в странах ЦВЕ революция ценностей (совсем по методологии Макса Вебера) произошла намного раньше того, как политические антикоммунистические революции 1989 года уничтожили коммунистический строй. Достаточно вспомнить и антикоммунистическое, антисталинистское восстание в октябре 56-го года в Венгрии, многочисленные мощные антикоммунистические выступления в Польше 56-го, 68-го, 70-го годов, безусловно, Пражскую Весну 1968 года. Иными словами, консенсус по поводу дальнейшего демократического развития в странах ЦВЕ сложился задолго до политических революций 1989 года.

Что же касается постсоветского пространства, то, очевидно, никакой революции ценностей в конце 80-х годов, вопреки широко расхожему мнению, здесь не произошло. Понимание смысла и целей реформ, как тогда говорили, цели преобразований, в общем, это понимание было лишь у очень небольшого числа тогдашних советских граждан. К сожалению, регулярные социологические исследования в мониторинговом режиме в те годы ещё не проводились, поэтому мы не можем назвать точных цифр, но это было явное меньшинство.

Что же произошло на самом деле, если не революция ценностей? На мой взгляд, произошла социально-политическая перемена, которую, наверное, можно назвать информационной революцией. В первую очередь, это была информационная революция Горбачёва. Если кто застал конец 60-х – 70-е годы прошлого века, то наверняка помнит «Международную панораму», замечательную аналитическую программу на советском телевидении, которую вели прекрасные журналисты-международники высокого класса, такие, как Александр Каверзнев, Фарид Сейфуль-Мулюков, Виктор Зубков, Владимир Дунаев и другие. Они давали совершенно иную картину мира как очень сложной системы стран, их интересов и отношений, существенно отличавшуюся от плоскостной, черно-белой интерпретации мировой политики в передовицах в газете «Правда» и прочих продуктах советского агитпропа. Тем не менее, в «Международной панораме» практически в каждой передаче по законам жанра показывали кого-то вроде афроамериканца, роющегося в куче отходов где-то на окраинах Нью-Йорка. Сегодня можно сколько угодно иронизировать над этим сюжетом. Но с точки зрения власть предержащих в те годы, он выполнял чрезвычайно важную, легитимирующую систему функцию. Этот сюжет давал обычным зрителям, читателям некую установку на то, что, конечно, по уровню развития США, Запад достигли, несомненно, более высоких результатов, но вот обычный советский гражданин, обыватель, защищён от такого рода угрозы оказаться «на дне общества». У него есть система социальных гарантий, пусть не очень сильных, но вполне реальных. По крайней мере, человек, имевший в Советском Союзе работу, был уверен, что с голоду он не умрет и без крыши над головой не останется. И он, если сам того сильно не пожелает и не захочет стать бомжом, никогда не повторит судьбу этого несчастного афроамериканца. Информационная революция Горбачёва заключалась в том, что, в общем, этот условный афроамериканец в этих телевизионных передачах о жизни на Западе был перенесен с мусорной свалки в обычный супермаркет. И когда его показывали с тележкой, которую он наполнял невиданными обычным советским обывателям продуктами, произошел решающий удар по легитимности прежней общественной системы. Она, эта легитимность базировалась не только на всевластии государства, его репрессивных органов, но и уверенности обычного, среднестатистического советского человека в том, что, несмотря на все достижения Запада и высокий уровень потребления там, он гораздо лучше социально защищён – и потому уверен в завтрашнем дне. И вдруг выяснилось, что современный западный капитализм предоставляет обычному человеку (даже афроамериканцу) существенно больше возможностей для комфортной жизни, чем родной социалистический строй.

Иными словами, на всей территории бывшего СССР делегитимация советской системы происходила на основании ее неэффективности, прежде всего, относительно решения проблем повседневной жизни обычных граждан. Не по системе ценностей, а по критерию неэффективности системы. В этом смысле показателен пример из 93-го года, когда некий респондент социологического исследования, проводившегося одним из центров по изучению общественного мнения, ныне уже не существующим, на вопрос анкеты, как он понимает демократию, ответил: «Демократия – это когда я просыпаюсь, и мне хорошо». Ныне этот пример помещен во многие учебники по практической социологии современного российского общества. Иными словами, в этом ответе четко фиксировалось инструментальное отношение к демократии, не сводящееся к какому-либо набору ценностей и моделей поведения. Демократия воспринималась общественным большинством в первую очередь как инструмент повышения благосостояния обычных граждан. Поэтому совершенно естественно, что как только реформы и преобразования в начале 90-х годов столкнулись с очень серьёзными и неизбежными в процессе трансформации экономическими трудностями, привлекательность демократии как инструментария в решении проблем подъема благосостояния стала постепенно угасать.

Поначалу представления о демократии сузились до некого набора парадных ценностей, которые вовсе не обязательно соблюдать на практике, особенно если они препятствуют реализации неких важных государственных целей. Ну, а в начале 2000-х годов произошли хорошо известные перемены, в результате которых общество и вовсе отказалось от универсальных демократических ценностей в пользу ценностей привычных, «национальных», традиционалистских. Этим отличается постсоветский инструментальный подход от ценностного, характерного для стран ЦВЕ. Ценностный подход выражен в готовности общества, несмотря на экономические трудности, сохранять верность демократическим институтам, порядкам и процедурам и не уповать на возвращение к социальному популизму и патернализму в националистической и авторитарной оболочке.

Правда, события последних лет всё-таки заставляют несколько переоценить излишне упрощённую схему противопоставления стран постсоветского пространства и ЦВЕ. Я имею в виду переоценку значимости ценностного подхода в определении вектора посткоммунистической трансформации стран Центральной и Восточной Европы, происшедшую под влиянием событий в этих государствах, связанных с глобальным финансово-экономическим кризисом 2008-2009 годов. Как известно, во многих этих странах под воздействием кризиса (а в некоторых еще до его начала) произошел резкий подъем националистических, право-популистских, анти-европеистских настроений, на волне которых стали усиливаться позиции партий и движений национал-консервативной направленности. Анализ этих явлений и причин, их породивших, на мой взгляд, позволяет сделать два вывода, корректирующие наши взгляды о предпосылках европейского выбора стран ЦВЕ.

Во-первых, европейский, евроатлантический выбор в этих государствах в конце 80-х – начале 90-х годов рассматривался как панацея, как гарантия окончательного ухода из-под власти Советского Союза, а потом и России, которые всегда навязывали народам стран ЦВЕ чуждые им порядки и ценности. В этом контексте главной становилась задача восстановления национального суверенитета, и «европейскость» воспринималась как гарантия ее успешного решения. Но, когда задача была решена, в ряде государств ЦВЕ развернулась острая внутриполитическая борьба между сторонниками европейской интеграции, которая неизбежно должна была сопровождаться утратой значительной части национального суверенитета, и национал-консервативными силами, апеллировавшими к национальным ценностям и традициям, восходящим к межвоенной государственности. Достаточно вспомнить президентские выборы в Польше 94 года, когда в первую очередь «европеист», и лишь во-вторую социал-демократ Александр Квасьневский боролся против консерватора и сторонника традиционалистской и самостоятельной Польши Леха Валенсы. Примерно такой же характер имели парламентские выборы в Венгрии в начале 90-х, в которых ориентированный на традиционные ценности и политику межвоенного периода Венгерский Демократический Форум боролся с проевропейски ориентированной коалицией социалистов и либералов. Подобных примеров можно привести много. После победы «европеистов», окончательно подтвердивших курс стран ЦВЕ на евро-атлантическую интеграцию, казалось, что позиции местных национал-консерваторов окончательно сломлены. Но подобные мнения оказались заблуждением. В условиях дискредитации и краха коммунистической идеологии социальные слои, не сумевшие успешно встроиться в новые рыночные реалии, стали мощной базой для возрождающихся националистических и право-популистских сил. После вступления стран ЦВЕ в Европейский Союз наиболее активные, образованные граждане этих государств покинули родину в поисках лучшей доли в государствах «старой Европы». Остались в значительной степени те, кто не мог себе найти места на Западе. Лишенные перспективы и у себя на родине, они составили социальную базу националистов и антиевропеистов.

Во-вторых, для многих граждан этих стран возвращение в Европу означало, прежде всего, возможность получить счастливый билет в прекрасное будущее: свободно переехать туда, где жизнь лучше и богаче; или, оставшись в родном государстве, дождаться времени, когда богатые союзники из Западной Европы быстро переиначат быт восточноевропейцев, сделают его таким же зажиточным и социально защищенным, как на Западе. Сначала стало понятно, что быстрых улучшений, а тем более выравнивания с западной частью континента ждать не приходится, а кризис и вовсе положил конец надеждам на «богатых родственников». К тому же и потребность в рабочей силе с Востока резко сократилась. Эти явления также дали мощный импульс настроениям евроскептицизма.
Эти тенденции по-разному проявились в разных странах ЦВЕ. Слабее – в Чехии и Словении, сильнее – в Венгрии, Польше, Болгарии и Румынии. Но при всех различиях они указывают на то, что и в странах ЦВЕ революция ценностей, по-видимому, имела неполный и незавершенный характер и затронула не все социальные группы и слои. Однако вхождение их в состав Евросоюза или даже твердые намерения сделать это все же создают определенную «рамку», твердые гарантии – как для сохранения демократических порядков, так и для и устойчивости демократических ценностей.

Но вернемся к другому важному отличию постсоветского пространства от стран ЦВЕ – к проблеме слабости институтов. Постсоветское пространство в политическом смысле в значительной мере деинституционализировано. Когда я употребляю этот термин, то имею в виду не отсутствие институтов как таковых, а слабость, подвижность, неустойчивость этих институтов. Давайте посмотрим: в России – верхняя палата парламента пережила за 16 лет своего существования три реформы, нижняя – две. Институт губернаторов менялся трижды. Список можно продолжать. Практически в любой постсоветской стране можно найти огромное количество примеров неустойчивости политических институтов. Более того, ещё недавно, до формирования в современной России после 2008 года режима, получившего название «тандемократии», считалось, что в нашей слабо институционализированной политической системе существует только один реальный сильный институт, цементирующий всю эту систему. Это институт президента. Но новая реальность вскоре показала нам, что это совсем не так, что это такой же неустойчивый и в значительной степени слабый институт, как и все остальные. Что реальная власть, понимаемая как отношение, легко перетекает к другим персонам, в другое личностное измерение, в другой офис, а институт формально остаётся на прежнем месте на вершине государственной иерархии, но фактически перестаёт быть тем, чем должен быть в соответствии не только с конституционными нормами, но и духом Конституции.

Из-за слабости и неустойчивости политических институтов в странах, расположенных на постсоветском пространстве, доминируют персоналистские режимы. Даже там, где, казалось бы, складываются относительно устойчивые институты (например, в Молдове), нетрудно заметить, что как только к власти приходят иные партии и политики, они непременно стремятся изменить эти институты, приспособив их к своим партийным, личностным и групповым интересам.

На мой взгляд, главный вопрос, который встает в этой связи, заключается в том, почему повсюду на постсоветском пространстве сложилась такая ситуация. Почему в государствах Дальнего Востока, Китае и Вьетнаме, сохранились прежние институты, в целом понятно. Не возникает споров и в отношении того, почему в странах ЦВЕ прежние институты в значительной степени сохранились, но приобрели новое содержание. Однако серьезных ответов на вопрос о том, почему произошла деинституционализация на постсовестком пространстве, в современной литературе, в исследованиях на темы трансформаций, нет. Поэтому выскажу лишь некоторые предположения на этот счет. По-видимому, в решающей мере деинституционализация была обусловлена особенностями начального этапа трансформации, главным событием которого стал стремительный и неожиданный распад Советского Союза. Не секрет, что политическая и экономическая система СССР представляла собой разновидность корпоративистской системы.

Нормальное функционирование любой системы корпоративистского типа в значительной степени определяется наличием сильного интегрирующего института, который согласовывает, интегрирует по горизонтали различные интересы – ведомственные, отраслевые, территориальные, групповые, какие угодно. Таким институтом в прежней системе была коммунистическая партия. Когда в 1991 году этот институт исчез, проблема стабилизации стала ключевой. Обломки же корпоративной системы и сформировали особый тип политического пространства, где устойчивые институты никак не могут сформироваться. В этом оказались незаинтересованными и постсоветские элиты, пришедшие к власти в новых государствах на волне антикоммунистической революции 1991 года. Чувствуя дефицит легитимности и опасаясь реставрации прежней системы, они стремились не только закрепиться у власти на возможно более длительный период, но и как можно скорее приватизировать в свою пользу основные активы трофейной экономики. Страх перед угрозой реставрации стал проходить лишь к концу 90-х годов; историческим рубежом стали президентские выборы на Украине в 1999 году и в России в 2000 году, после которых коммунистические партии этих стран, ранее самые влиятельные на постсоветском пространстве, начали стремительно терять былую силу и маргинализироваться. Но в 90-е годы для быстрого перераспределения бывшей государственной собственности сильные институты и связанные с ними правовые нормы были не нужны. В дальнейшем, уже после обретения постсоветскими системами легитимности, процессы передела собственности приобрели перманентный характер. И это никак не способствовало возникновению в верхах запроса на устойчивые и сильные институты. Гражданские же общества в постсоветских странах были слишком слабыми, чтобы поставить в повестку дня такой запрос.

И, наконец, третья особенность трансформаций на постсоветском пространстве по сравнению со странами ЦВЕ – это принципиально разная по характеру и направленности роль международного фактора. Известно, что для всех посткоммунистических стран одной из ключевых проблем перехода является сдерживание деятельности новых посткоммунистических правящих групп, которые в польской посткоммунистической социологии получили очень, на мой взгляд, точное наименование «трансфер-классов», то есть классов, вышедших из антикоммунистической революции, но желающих, чтобы это переходное состояние продолжалось как можно дольше. Трансфер-классы представлены, прежде всего, высокоресурсными группами, связанными с эксплутацией государственной собственности, перераспределением собственности и бюджетных потоков, с определенными традициями управления и властных отношений, восходящими к советской номенклатурной системе. Переходя к постсоветским реалиям, нужно уточнить, что трансфер-классы являются ключевыми акторами в создании рентной экономики и, в более широком смысле слова, - рентного государства. Источником их существования и главым фактором доминирования в политике и бизнесе является эксклюзивный доступ к извлечению ренты – административной, бюджетной, природной (в тех странах, где она есть).

Трансфер-классы были характерны абсолютно для всех посткоммунистических стран, говорим ли мы о продвинутой в социально-экономическом и демократическом развитии Словении или же о каком-нибудь из центральноазиатских государств на постсоветском пространстве. В разных странах трансфер-классы отличаются по объемам ресурсов, которые они контролируют, по степени влияния на принятие решений и реализацию курса правительств, по ролям в политической системе. Однако, несмотря на все различия, есть нечто большее, что их объединяет: стремление сохранить status quo, сложившийся к началу 2000-х годов в процессе трансформаций, и продлить переходное состояние обществ на возможно более долгий период.

Что же касается стран ЦВЕ, то принятое ими не сразу и не легко решение об интеграции в Евроатлантические институты создало очень серьёзные инструменты давления на трансфер-классы, прежде всего, через структуры и каналы Европейского Союза. Подписание странами-кандидатами в ЕС Acquis communautaire наложило жёсткие ограничения на поведение этих трансфер-классов во всех посткоммунистических странах ЦВЕ. И тот факт, что после подписания этого документа практически все правительства центрально- и восточноевропейских стран вне зависимости от их политической или партийной принадлежности, фактически были вынуждены проводить одну и ту же политику, значительно снизил сопротивление трансфер-классов на пути к европейской интеграции. Это не означает, что трансфер-классы окончательно ушли с политической сцены, но их роль и влияние существенно ослабли по сравнению с 90-ми годами. Это влияние и сегодня остается различным в разных странах: на Балканах, в Болгарии и Румынии выше, чем в Словении и Чехии. Но при этом следует подчеркнуть, что международный фактор в виде Европейского Союза оказал огромное позитивное влияние на развитие стран ЦВЕ, поддерживая их движение к демократии и открытой рыночной экономике.

Теперь посмотрим на постсоветское пространство и, прежде всего, на две ключевых страны – на Россию и Украину. Здесь произошли изменения другого порядка. Поскольку темы европеизации и атлантического выбора на повестке дня этих стран не было как таковой, западное сообщество в 90-е годы ставило в отношении них другие задачи. В западных столицах, и прежде всего в Вашингтоне отчетливо понимали, что именно эти две страны в свое время внесли решающий вклад в становление коммунизма как общественной системы, с которой Запад боролся на протяжении 70 лет. Поэтому стержнем политики Запада по отношению к России и Украине стало стремление не допустить реставрации коммунизма в какой-либо форме в этих странах. Фактически США и их союзники по НАТО, хотя и в своеобразной форме, вернулись к политике сдерживания коммунизма, которая в эпоху холодной войны использовалась для борьбы с коммунистическими режимами и движениями преимущественно в странах третьего мира, в Юго-Восточной Азии, на Корейском полуострове, в Африке. При этом в новой, внутриполитической версии смысл доктрины сдерживания коммунизма сводился к тому, что Запад готов был заплатить высокую цену ради такой цели. Можно было согласиться на возникновение таких явлений, как финансово-промышленные олигархии, системная коррупция, фаворитизм, «семейная» приватизация, предсказуемые выборы, которые по сути искажали смысл демократических перемен и препятствовали продвижению к демократии. И все это, чтобы не допустить победы кандидатов от компартий на президентских выборах 1996 года в России и 1999 года на Украине. Но в итоге демократическому развитию, особенно в России, был нанесен огромный ущерб. Постсоветские элиты в России уверовали в то, что результат президентских выборов должен определяться до всенародного голосования в результате неформальных договоренностей между ведущими группами интересов.

Таким образом, в отличие от стран ЦВЕ, международный фактор применительно к России и Украине в 90-е годы имел иное влияние, которое, скорее, было направлено на консервацию сложившегося в них положения, что способствовало укреплению лидирующих позиций трансфер-классов, не заинтересованных в продолжении и углублении перемен.

Итак, мы рассмотрели три существенных фактора, отличающих посткоммунистические трансформации на пространстве бывшего СССР от стран Центральной и Восточной Европы. Эти факторы в решающей степени определили не только особенности, но и промежуточные итоги трансформаций на постсоветском пространстве.
К концу нулевых годов постсоветские страны прошли два этапа трансформации. Первый этап – это 90-е годы прошлого века, когда направленность политических процессов в этих странах характеризовалась двумя ключевыми тенденциями: стабилизацией и адаптацией. И элиты, и большая часть населения были заинтересованы в стабилизации общественно-политической ситуации, после распада Советского Союза грозившей кровавыми конфликтами, распадом государственности, потерей для многих людей средств к существованию. Важность адаптации сводилась к тому, что большая часть населения абсолютно не была готова к новым условиям жизни. Для успешного решения этих задач требовалось создание новых национальных государств. Именно эта цель и позволила в обстановке острой социальной конфликтности и дефицита ресурсов избежать распада общественных структур.

Повестка дня первого этапа трансформации была исчерпана к началу 2000-х годов. Так, были заморожены различные межэтнические конфликты, там, где они происходили (Абхазия, Южная Осетия, Нагорный Карабах, Приднестровье); прекращены гражданские войны в тех странах, где они имели место (Грузия, Таджикистан). И, наконец, повсеместно сформировались новые национальные государства. Даже случаи появления в результате замороженных межэтнических конфликтов непризнанных республик, приведшие к фактическому отпадению от бывших метрополий отдельных территорий, не ставили под сомнение фактическое оформление национальных государств. Все эти государства формировались по принципу – чем дальше от России, тем больше шансов для создания сильной национальной государственности. Исключение составляла только Беларусь, которая как национальное государство складывалась по другому алгоритму: чем ближе к России, тем больше шансов для становления полноценной национальной государственности.
 
В 2000-е годы начинается новый этап трансформации. Хронологически он совпадает с началом экономического роста. В результате растет уровень общественных притязаний. Если раньше ради сохранения стабильности люди были готовы довольствоваться малым, то теперь они начинают требовать больше, и не только в плане повышения своего благосостояния. Вместо темы адаптации на первый план в новой повестке дня выходит проблематика выбора дальнейших целей и путей развития.

Но одновременно в связи с экономическим ростом расширяется ресурсная база доминирования постсоветских элит, которым совсем не хочется делиться властью и собственностью с более широкими общественными слоями. В ходе стабилизации обществ постепенно происходит и закупорирование каналов вертикальной мобильности. Социальные лифты перестают действовать.

На пересечении этих тенденций и возникает новвая волна общественного интереса к демократизации. В массовых общественных слоях возникает запрос на большую социальную справедливость. Эти требования отчасти подхватывает часть постсоветских элит, почувствовавшая себя обделенной в результате многочисленных переделов власти и собственности.

В дальнейшем в зависимости от специфики разных стран их развитие пошло по разным политическим траекториям.

В тех странах, где правящие круги вовремя не отреагировали на новые вызовы и где сложились достаточно активные и развитые гражданские структуры, произошли «цветные революции» (Грузия, Украина, Киргизия). В других государствах властные элиты перехватили эти требования и фактически предложили населению новую форму социального контракта: авторитарное правление в обмен на рост благосостояния, который и трактовался как большая социальная справедливость (Россия). Подобный успешный маневр позволил правящим кругам избежать демократизации и постепенно вытеснить публичную конкуренцию из политики. В третьих странах (Армения, Азербайджан, в меньшей степени Беларусь) властным элитам с помощью силовых мер разного масштаба и разной степени интенсивности удалось не допустить развития по сценарию «цветных революций». В четвертом случае на волне требований социальной справедливости к власти вернулась Коммунистическая партия, традиционно эксплуатировавшая этот лозунг и сумевшая эффективно использовать ностальгические воспоминания о временах Советского Союза (Молдова).

Однако, как показали дальнейшие события, несмотря на все политические различия, нигде, ни в одной из стран так и не удалось добиться принципиально иных моделей развития. В том числе и в тех, в которых были построены относительно эффективные модели электоральной демократии (Украина, Молдова). Объясняется это, на мой взгляд, тем, что повсеместно сложилась устойчивая общественная система, которую можно назвать постсоветским капитализмом. Этот термин условный, воспользуемся им за неимением на сегодняшний день лучшего. Возможно, постсоветский капитализм носит переходный характер, и тогда корректно рассматривать его в категориях транзитологических теорий. Но на сегодняшний день пути выхода из этого состояния едва просматриваются. Зато очевидна сила инерции, которая указывает на то, что данную модель целесообразнее рассматривать не в категориях динамики, а как уже сложившийся тип.

Какие же типологические черты присущи этой системе как таковой? Наверное, их можно назвать десятки, или даже сотни. Однако при этом следует отметить, что степень демократизации страны, по крайней мере, в плане развитости электоральной демократии, при таком, я бы сказал, в большей мере политэкономическом подходе не играет ключевой роли. Безусловно, страны, продвинувшиеся по пути электоральной демократии, теоретически имеют больше шансов для выхода на иную модель развития, но сама по себе электоральная демократия еще не гарантирует этого перехода.

Итак, выделим несколько принципиальных характеристик постсоветского капитализма. Первая из них, кстати, тесно связанная с понятием «трансфер-классов», заключается в срастании власти и собственности и концентрации их в руках небольшого количества привилегированных групп. Вопреки бытовавшим в более ранние эпохи прогнозам о том, что в процессе трансформации социализма в капитализм произойдет конвертация власти номенклатуры в обретенную ей собственность (эти процессы предсказаны и подробно описаны в знаменитой работе Льва Троцкого «Преданная революция»), в постсоветских реалиях одни и те же группы получили и то, и другое.

Это обстоятельство серьезнейшим образом тормозит демократический прогресс, поскольку отличительной чертой демократий является наличие независимых от государства политических акторов. При концентрации ресурсов практически в одном или нескольких центрах, да еще и связанных напрямую с государственной властью, возникновение таких акторов крайне затруднительно. Контроль над ресурсами позволяет также правящим элитам выстроить высокий заградительный барьер для доступа на политический рынок новым акторам.

Это характерно не только для стран с авторитарными режимами, но и для тех, кто является электоральными демократиями. Президентские выборы на Украине 2010 года – наглядный тому пример. Несмотря на усталость граждан этой страны от прежних лидеров, властная элита по существу навязала им выбор из тех же персоналий, закрыв доступ на рынок более свежим политическим фигурам. Лишь в Молдове проблема ограниченного доступа не является столь уж острой, и новые игроки имеют определенные шансы занять серьезное место на политическом рынке. Между тем, свобода доступа на этот рынок, когда сначала нужно найти общественно значимую идею, а ресурсы под нее всегда удастся собрать, также является отличительной чертой развитых демократий. В США, например, президентская избирательная гонка по традиции начинается в самых маленьких штатах, для поездки по которым потенциальным кандидатам не нужно много ресурсов, что выравнивает их шансы на старте. В постсоветских же странах система действует по другому: сначала найдите ресурс, договоритесь наверху, и только потом подыщем идею под новый политический проект. Кстати, жалобы на монополизацию политического рынка ведущими партиями существуют и в государствах ЦВЕ – причем, наиболее развитых в демократическом плане – в Польше, Словении. Однако, поскольку там нет концентрации власти и собственности в руководстве страной, перспективы демократизации выхода на политические рынки выглядят заметно лучше. На постсоветском же пространстве доступ на политический рынок напоминает ситуацию в строительстве, где без связей с мэрией выйти на получение подрядов на реализацию строительных проектов в любом городе России невозможно.

Вторая ключевая особенность постсоветского капитализма, о чем уже говорилось, – это отсутствие сильных институтов. Этот фактор не позволяет осуществлять в политике какие-либо долгосрочные стратегии. Слабые, неустойчивые институты побуждают различные элитные группы ориентироваться на реализацию краткосрочных и, главным образом, корпоративных и групповых целей. В таких системах, как правило, либо плохо прописан в законах, либо фактически не действует на практике институт политической ответственности. Как правило, все решения принимаются на самом верху, но ответственность за плохие решения президенты и премьеры спускают вниз, на других субъектов политики. Остальные политические акторы прекрасно понимают подобную «механику», и поэтому для них, когда принимается серьёзное решение, главная задача состоит в том, чтобы заранее предпринять меры и перевести ответственность на кого-нибудь другого. Это феномен, который можно называть «политическим пинг-понгом». Подобная схема, однако, хороша для самоподдержания системы, но абсолютно негодна для осуществления политики изменений, развития.

Третья важная особенность постсоветского капитализма – это персонификация, клиентелизация властных отношений. Этот феномен хорошо описан в книжке Михаила Афанасьева и ещё в нескольких изданиях. Когда значение тех или иных институтов минимально, ключевую роль играет неопатримониальный, если угодно, и такой термин становится всё более популярным, клиентелистско-феодальный тип властных отношений, получивший широкую известность благодаря известным повестям-антиутопиям нашего выдающегося писателя Владимира Сорокина «День опричника» и «Сахарный Кремль». В системе группы интересов, образованные в основном по принципу близости их к обладателям тех или иных важных бюрократических ресурсов, позволяющим производить распределение, не являются устойчивыми. Они быстро распадаются, трансформируются, если ключевая фигура теряет этот ресурс. Такие акторы в принципе не могут быть носителями долгосрочных стратегий развития. Их деятельность ориентирована, главным образом, на захват новых ресурсов или, по крайней мере, на сохранение status quo. Такие группы нельзя по ошибке отождествлять с кланами, как это часто происходит в литературе.

Кланы – это устойчивые образования, основанные либо на земляческих, либо на родственных связях, которые вне зависимости от позиционирования клана в данный момент в институтах власти сохраняют свою устойчивость. Оттеснили в Китае шанхайские кланы в КПК на второй план, но от этого они не перестали существовать. Их доступ к ресурсам существенно сокращён, влияние уменьшилось, но они продолжают играть видную роль в политике и экономике страны. Присутствие же российских групп интересов, в которых высокопоставленное чиновничество играет главную роль, и не только российских – то же самое можно сказать и об украинских, в меньшей степени о республиках южного Кавказа – определяется наличием у них бюрократического ресурса. При его утрате эти группы нередко и вовсе исчезают с политической сцены. Это не кланы. Из китайского клана убежать невозможно. Из российского или украинского – убежать, перейти в другой можно сколько угодно. В результате возникает хронический дефицит акторов, заинтересованных в масштабных общественных изменениях, в политике развития для страны. Акторы появляются тогда, когда можно сформулировать долгосрочные стратегические интересы, и когда эти интересы подтверждены не только единственным критерием доступа к бюрократическим ресурсам, но и имеют массовую поддержку. Соответственно, наличие таких акторов, как в постсоветских странах, ставит в центр политики бесконечную борьбу за бюрократические и соответственно другие ресурсы и фактически ограничивает возможность для политики долгосрочных политических и социальных изменений. Таким образом, возникают сильные и устойчивые инерционные системы, обладающие гигантским потенциалом стагнации.

В политическом плане страны постсоветского капитализма отличаются большим разнообразием – от жестких авторитарных режимов центральноазиатского образца, с сильными элементами досоветского традиционализма, до более мягких, европеизированных форм авторитаризма, часто мимикрирующих под имитационные (нелиберальные) демократии (Армения, Грузия, Россия) до электоральных демократий (Молдова, Украина). Но во всех странах в большей или меньшей степени проявляется стремление правящих групп монополизировать власть и собственность и использовать демократические процедуры (там, где они есть) для формирования и закрепления этой монополии.

Несмотря на политические различия, властные элиты в странах постсоветского капитализма так или иначе подтверждают свою приверженность универсальным демократическим ценностям (даже такая восточная деспотия, как Туркменистан). Однако в практической политике для реализации собственных интересов они всегда отдают приоритет «национальному праву» и национальной политической традиции, что также подтверждает их нежелание двигаться в направлении создания демократических обществ с открытыми экономиками.

Устойчивость этих систем вовсе не определяется, как считалось ещё совсем недавно, например, только лишь наличием природной ренты. В связи с наступлением глобального финансово-экономического кризиса в 2008 году, многие эксперты полагали, что он подорвет основы существования постсоветского капитализма, показав его неэффективность и неспособность к развитию в условиях сокращающихся ресурсов. Однако, по-видимому, постсоветские страны, вне зависимости от их обеспеченности природными ресурсами, заняли прочную нишу в мировой экономике и политике.

Возможно, если начнется реструктуризация мирового экономического и политического пространства, это спровоцирует глубокие сдвиги и в постсоветских странах. Но кризис 2008-2009 годов не привел к такой реструктуризации. Вероятно, изменения глобального характера произойдут позже и окажутся растянутыми по времени. Стало быть, пока не существует каких-либо вызовов устойчивости для стран постсоветского капитализма. Они, по-видимому, еще долго будут сохранять инерционный характер развития.
Изнутри же возможности прогресса, как мы говорили, резко ограничиваются дефицитом акторов, слабостью институтов и трудностями для появления новых акторов.

Возможность изменений, пожалуй, может быть связана лишь с политикой вестернизации, прежде всего, на уровне повседневной жизни (реальная борьба с бытовой коррупцией в образовании, здравоохранении, полиции, регистрации бизнеса), с попытками заставить силовые структуры подчиняться нормам права. Разумеется, вестернизация предполагает проведение политики десоветизации, поскольку использование различных общественных форм, восходящих к советскому прошлому, является мощным ресурсом для постсоветских режимов для удержания status quo. Хотя в ранние 90-е годы сохранение структур советского образца помогло многим странам минимизировать издержки самого сложного, начального периода трансформации, однако по мере укрепления позиций новых элит роль «советских» институтов изменилась.

Известен пример стран Балтии, проводивших масштабную политику десоветизации. Но там она опиралась на фактор оккупационного сознания. Попытка повторить ее по тем же образцам на Украине в период президентства Виктора Ющенко успеха не имела, поскольку большинство украинцев, в отличие от литовцев, латышей и эстонцев, не воспринимают себя как постколониальную нацию.

Со временем и в случае успеха политика вестернизации способна сформировать массовый запрос и на изменения более масштабного характера, сводящиеся к перемене общественной модели развития.

Описанный сценарий теоретически нельзя исключать в ситуации, когда в силу целого комплекса причин внутреннего и внешнего характера часть правящей элиты начнет воспринимать вестернизацию, понимаемую пусть даже ограниченно, как способ укрепления своих позиций. Элементы такого сценария в настоящее время присутствуют в Грузии и, в меньшей степени, в Молдове.

Полная стенограмма лекции и ответы Рябова на вопросы аудитории.