История — феномен настолько многогранный, что интерпретировать ее можно едва ли не бесконечным множеством способов. Так, история Центральной и Восточной Европы (ЦВЕ) в последние несколько веков может быть представлена как летопись борьбы между национальными и наднациональными проектами. Условно говоря, «малыми» — поскольку государство-нация, являющееся целью большинства национальных движений, обычно меньше и компактнее империи или союза государств, — и «большими». Эта борьба продолжается и сегодня, во многом определяя характер политического и социального развития стран нашего региона и судьбу их народов. Однако национальное и наднациональное не только противостоят друг другу, но и взаимодействуют, и это взаимодействие порой приобретает специфический и неожиданный характер.

Историю взаимоотношений «маленьких» и «больших» в ЦВЕ можно разделить на несколько этапов.

1. Донациональный этап начался в эпоху раннего Нового времени и продолжался примерно до первой половины XIX в. Для него характерны:

— формирование и развитие крупных полиэтничных государственных образований. Их целостность обеспечивалась не единством языка и культуры, а факторами, не имеющими непосредственного отношения к феноменам этноса, народа, нации. Как правило, это были: общая традиция государственности, персонифицированная в конкретных правителях и династиях (Габсбурги, Романовы, Ягеллоны и др.);

— комплекс исторических и правовых факторов, лежащих в основе этой традиции [1];

— постепенно складывающееся экономическое единство территории, которая находилась под скипетром данного правителя;

— в некоторых случаях — религиозное единство;

— почти всегда — наличие военной силы как одного из факторов объединения государства и гаранта его суверенитета.

Некоторые из этих государств, объединявших представителей разных народов, были более (царская Россия), иные — менее (Речь Посполитая) централизованы. Но ни одно из них еще не знало феномена нации как социально-политической общности, основанной на комплексном единстве территории, языка, культуры и истории — точнее, на ощущении такого единства. Поэтому в рамках подобных государств была возможна так называемая многоуровневая идентичность, возникали причудливые формулы самоидентификации. Можно вспомнить известное «родом литвин, нации польской» в Речи Посполитой или понятие «малоросс» в Российской империи, предполагавшее одновременную принадлежность к России как политическому целому и Малороссии/Украине как части этого целого, характеризующейся определенной социальной, культурной, а отчасти (вплоть до ликвидации Гетманата при Екатерине II) и политической спецификой, но не более.

Raison d’etre, смысл существования таких государств был далек от феномена национального. «Концепции власти во всех евразийских империях были производными от древних традиций, приспособленных к меняющимся потребностям… Власть правителя над многочисленными народами могла быть оправдана только ссылкой на трансцендентный этически-религиозный идеал, воплощенный в персоне правителя» [2]. Эти страны, как сказали бы сегодня, «позиционировали» себя, не прибегая к этнонациональным мифам и идеологиям. Российская империя выступала как оплот истинного (т.е. православного) христианства и объединительница всех земель, некогда принадлежавших Киевской Руси. Государство Габсбургов было огромным доменом этой могущественной династии и опорой католицизма на юго-востоке Европы. Османская империя считала себя оплотом истинной, на сей раз мусульманской веры и наследницей средневекового исламского халифата.

2. Этап «классического» национализма пришелся на XIX — начало ХХ вв. и характеризовался постепенным вызреванием новых национальных проектов в рамках вышеописанных крупных полиэтничных государств. Многие историки различают два типа национализма, которые, несколько упрощая картину, можно назвать «государственным» и «интеллигентским» [3]. Первый поддерживался «правительствами уже существовавших независимых государств, стремившимися усилить лояльность своих подданных, убедив их в том, что их единство обусловлено также и принадлежностью к единой нации» [4]. Второй «возникал в [этнических] группах, живших в полиэтничных государствах с доминированием иного языка, культуры и идентичности, чем характерные для данной группы, лидеры которой — националистическая интеллигенция — стремились убедить всех членов этой группы в принадлежности к одной нации» [5]. Первый тип преобладал на западе, второй — на востоке Европы. В условиях появления национализма второго типа уже невозможно было оставаться литвином, малороссом или, скажем, жителем Верхней Венгрии, нужно было выбирать между идентичностью русской или украинской, польской или белорусской, словацкой или мадьярской…

Позволю себе оставить в стороне вопрос о причинах возникновения национального самосознания и подъема национализма — это очень обширная тема, да и полного единства во мнениях относительно этой проблемы нет до сих пор. Отмечу лишь, что на темпы развития националистических движений и формирования наций большое влияние оказали не только культурно-языковые, но и политические, и социально-экономические факторы. По справедливому замечанию Э. Смита, «в таких регионах, где региональные экономические отличия сочетаются и совпадают с границами определенных этнических сообществ, есть вероятность возникновения националистического движения» [6]. Именно поэтому в таких экономически слаборазвитых регионах Европы, как Беларусь, Словакия или Закарпатье, национальное самосознание развивалось медленнее, чем в центральной Польше, Чехии или Венгрии. Но, вне зависимости от темпов развития национальных движений, общей характеристикой эпохи национализма является постепенное выдвижение принадлежности к этнической группе [7] на передний план в списке важных для индивида параметров самоидентификации.

Большую роль в развитии националистических представлений и формировании соответствующих идеологий сыграла и политика имперских правительств. При этом репрессии, направленные против жителей «инородческих» провинций, нередко имели прямо противоположный эффект. Так, разгром восстания 1863-64 гг., еще носившего по преимуществу ностальгически-литвинский, а не этнонационалистический характер, дал толчок развитию польского, белорусского, а опосредованно и литовского национализма. А, к примеру, Эмсский указ Александра II (1876), запрещавший публичное использование украинского языка и публикацию литературы на этом языке, вытолкнул в эмиграцию многих деятелей украинского национально-культурного возрождения и способствовал формированию мощного украинского националистического движения в Галиции, входившей тогда в состав Австро-Венгрии, которая вела более гибкую национальную политику, чем царская Россия.

Однако уже на этапе «классического» национализма стало ясно, что национальные движения и империи не только противостоят, но и в определенной мере дополняют друг друга. Можно выделить несколько основных типов такого взаимодействия.

А) «Инкубатор народов». Империя нужна националистам в качестве мостика, отталкиваясь от которого, они могут строить свою систему идеологических и историко-мифологических представлений, играющих ключевую роль в структуре любого национализма. Империя — то общее, на фоне которого отчетливее видятся отличия и специфика частного, т. е. отдельных этносов, постепенно трансформирующихся в нации. Империя, таким образом, становится «инкубатором народов». (Националистические идеологи, однако, предпочитают представление о «тюрьме народов», которое мобилизует рождающуюся нацию на борьбу за политическую независимость.) Обеспечивая свои народы единой системой обороны и безопасности, а также представляя собой крупный единый рынок, способствующий поступательному экономическому развитию отдельных регионов, континентальная империя — а именно к этому типу принадлежали все империи Центральной и Восточной Европы — создает формирующимся нациям условия для развития, достаточно защищенного от внешних угроз. Империи нередко сами растят своих могильщиков — особенно в том случае, если, как это произошло в государстве Габсбургов, в рамках имперского государства нет однозначно доминирующего народа, чей язык и культура отождествлялись бы властями с общеимперской традицией [8] .

Б) Имперский национализм. Если же такой народ имеется, то может возникнуть противоречивый феномен имперского национализма. По мере того как, с одной стороны, ослабевают описанные выше традиционные способы легитимации имперской власти, а с другой — импульсы национализма проникают в среду «сердцевинного» народа империи, начинается постепенное слияние имперского и националистического принципа — путем отождествления империи с национальным государством доминирующего народа. Именно этот процесс наблюдался в Российской империи при трех последних царях. Православная самодержавная монархия (традиционный способ легитимации этой империи, не содержавший национальной составляющей) начала превращаться в представлении ее официальных идеологов в государство русского народа, взявшего «под крыло» ряд других народов Евразии.

В рамках этой концепции национальная принадлежность подданных царя, не игравшая ранее особой роли (можно вспомнить, сколько «инородцев», от немцев и французов до грузин и татар, появилось среди русской имперской элиты в петровскую и последующие эпохи), отныне становилась существенной. Отсюда — русификаторские усилия правительства, предпринимаемые на национальных окраинах империи, в частности идеология «западоруссизма», фактически отрицавшая право украинцев и белорусов на собственную национальную, а не только региональную идентичность. Отсюда же — особая подозрительность и враждебность властей к польскому, финскому, грузинскому и др. национализмам, по природе своей «не вписывавшимся» в рамки русского национал-имперского проекта. Этот проект остался незавершенным — как отмечает современный российский историк А. Миллер, «неясен вопрос, сумели ли бы Романовы вместе с русскими националистами построить мощное национальное русское государство в ядре империи, сохранив при этом империю. Из-за того что началась Первая мировая война, мы не знаем ответа на этот вопрос и никогда не узнаем» [9] .

В) Национальное государство имперским путем. В некоторых случаях формирование нации происходило в ходе экспансии донационального государства, в результате которой параллельно формировались и нация и империя. Наиболее яркие примеры такого процесса — Германия и (в чуть меньшей степени) Италия. Конечно, национальное самосознание немцев, по крайней мере в среде интеллигенции и части буржуазии, существовало и до объединения Германии Бисмарком. Однако лишь после этого события немцы могли окончательно похвастаться тремя необходимыми признаками нации, сформулированными М. Грохом: «1) это „память“ об общем прошлом, толкуемом как „судьба“ группы или хотя бы ее ключевых элементов; 2) плотность и интенсивность языковых и культурных связей, которые обеспечивают более высокий уровень социальной коммуникации в рамках группы, чем за ее пределами; 3) концепция равенства всех членов группы, организованных в гражданское общество» [10]. В результате, в отличие от России, где предпринимались попытки русификации нерусских народов империи, имперская Германия, объединенная Пруссией, оказалась не сильно расширившимся государством пруссаков, а государством иной нации — немцев, которая вобрала в себя многие германские народы — баварцев, вюртембержцев, жителей Рейнской области и, конечно, самих пруссаков.

При этом Пруссия, несмотря на ее изначальное политическое и военное доминирование в новой империи, постепенно «растворялась» в ней. Старый прусский король Вильгельм I интуитивно почувствовал это, заявив, что январский день 1871 года, когда на его голову была возложена германская императорская корона, был одним из самых несчастных в его жизни, поскольку в этот день он «перестал быть пруссаком». Попытки Германской империи во время Первой мировой войны подчинить своему политическому и экономическому влиянию всю Центральную и Юго-Восточную Европу [11] означали, что немецкая нация окончательно сформировалась и стремится стать нацией имперской — в том смысле, в каком русские до 1917 г. были имперской нацией по отношению к полякам, финнам или народам Кавказа и Средней Азии. Осуществить этот проект немцам не удалось, однако Германия как национальное государство оказалась весьма прочной конструкцией, пережившей даже поражения в обеих мировых войнах и сумевшей восстановить свое единство. Примером же неудачной попытки создать национальное государство путем экспансии может служить Югославия, где так и не удалось заложить основы единой югославской нации — ни в 20–30-е гг., при сербской династии Карагеоргиевичей, ни в послевоенный период, при коммунистическом режиме маршала Тито.

Г) Отказ нации от имперской миссии. Этот вариант оказался возможным в тех случаях, когда разрушение империи произошло до или в момент формирования националистических представлений того народа, который в ней доминировал. Очевидные примеры здесь — Польша и Турция. Речь Посполитая, элита которой в последние века ее существования была польской по языку и культуре (но далеко не всегда по этническому происхождению), рухнула в конце XVIII в. и еще долго агонизировала в виде нескольких неудачных восстаний против иноземной оккупации. После подавления очередного из них, в 1863-64 гг., «федералистское», ностальгическое по отношению к Речи Посполитой направление в польско-литвинской политической мысли и общественном сознании начало отходить на задний план. Польский, литовский, украинский и — с некоторым опозданием — белорусский этноязыковой национализм, напротив, вступили в фазу бурного развития и подъема. В Польше борьба между этими двумя тенденциями плавно перетекла в начале ХХ века в противостояние двух политических лагерей — социал-федерализма во главе с Ю. Пилсудским и национал-демократии Р. Дмовского.

После обретения Польшей независимости в 1918 г. начался парадоксальный процесс. С одной стороны, политическая власть в стране была по большей части сосредоточена в руках Пилсудского и его сторонников; с другой — политико-идеологическая программа, которую реализовывали власти «второй Речи Посполитой», удивительным образом совпадала с этнонационалистическими установками национал-демократии («эндеции»). В результате межвоенная Польша, границы которой были заметно шире ареала расселения польского этноса, но значительно уже, чем границы Речи Посполитой образца 1772 г., оказалась национальным государством поляков, которое стремилось силовыми методами навязать польскую культурно-языковую идентичность крупным этническим меньшинствам, в первую очередь украинцам и белорусам. Естественно, этот проект был обречен, поскольку национальное самосознание украинцев и белорусов к 20-30-м гг. прошлого столетия более не позволяло низвести эти народы до уровня региональных субэтносов, «тутэйшых» обитателей польских «крэсов всходних».

В Турции в результате поражения в Первой мировой войне и национальной революции 1919–1923 гг. на смену имперскому османскому режиму пришли националисты во главе с М. Кемалем (Ататюрком). Здесь, как и в Польше, национальное самосознание и интересы этноса, некогда доминировавшего в обширной империи (в данном случае турок), получили приоритет над попытками воссоздать имперские структуры. Ситуация облегчалась для националистов тем, что султанский режим смирился с жесткими условиями мира, навязанного Турции победившей Антантой, в то время как Ататюрк и его последователи отказывались признать эти условия. Тем самым они выступали в роли не только революционеров и националистов, но и истинных патриотов. Как отмечает современный турецкий историк, «весь народ, независимо от классовых различий, был мобилизован на войну за независимость в Анатолии. Таким образом, кемалисты применили принцип народности (читай: национализма — Я.Ш.) в его эгалитарном и демократическом смысле» [12]. Итак, в Турции и Польше прежние имперские традиции отошли на задний план под давлением национализма.

3. Этап идеологических империй пришел на смену торжеству национализма в ЦВЕ в межвоенную эпоху. Коммунистическая и нацистская империи нашли способы подчинить страны региона своему влиянию. В обоих случаях речь шла о «большом» имперском проекте — в случае с гитлеровской Германией можно говорить о новом, более жестком варианте национал-имперского проекта Mitteleuropa. Нацистская экспансия далеко не всегда означала инкорпорирование подчиненных Германией стран и народов в состав «великогерманского рейха». Как отмечает известный британский историк А.Дж. Тэйлор, «Гитлер был рациональным, хоть и, несомненно, порочным государственным деятелем. Его целью являлось постоянное расширение немецкого влияния, а не театральная демонстрация своей силы. Для реализации этой цели сателлитные государства были полезнее, чем непосредственная аннексия территорий, поэтому Гитлер терпеливо наращивал число таких государств» [13] .

Нацистский режим создавал в ЦВЕ довольно сложную систему стран-сателлитов Германии и иных зависимых от нее государственных образований (вроде «протектората Богемия и Моравия»), связанных общностью военно-политических и экономических интересов. Этот «большой» проект не препятствовал, однако, реализации ряда проектов «малых», например созданию своих национальных государств словаками и хорватами. Характерно, что корректировка государственных границ в ЦВЕ в 1938–1941 гг. под диктовку Берлина в значительно большей степени соответствовала принципу самоопределения наций, нежели «версальская система», созданная Антантой после Первой мировой войны. Таким образом, национализмы небольших народов региона совсем не мешали Гитлеру — пока (и если) их цели не входили в противоречие с геополитическими устремлениями «третьего рейха». Отсюда резкий контраст в подходе нацистов к венгерской или словацкой государственности и, скажем, к государственности польской.

Что касается СССР, то этот наднациональный государственно-идеологический проект даже с чисто структурной точки зрения основывался на интеграции ряда проектов национальных, точнее национал-коммунистических. История политики «коренизации», проводившейся советской властью в ряде республик СССР в 20-е — начале 30-х гг., отражает присущее советскому проекту противоречие между традиционной для левых идеологий поддержкой принципа национального самоопределения и российской имперской традицией. В роли латентного носителя последней выступало сталинское крыло в советском руководстве. Победа сталинизма над украинским, белорусским, грузинским и т. п. национал-коммунизмом означала торжество имперской традиции над федерализмом, русификации — над культурным многообразием, великодержавия — над интернационализмом.

Победа эта, однако, была далеко не безоговорочной. Само сохранение федеративной структуры СССР и упомянутого в его Конституции права союзных республик на отделение (при всей его практической нереализуемости) означало, что Советский Союз — не просто продолжение царской империи под другим знаменем. В какой-то степени — пусть и меньшей, чем, скажем, государство Габсбургов, — СССР оставался «инкубатором народов». Применительно к Беларуси эту ситуацию описывает В. Булгаков: «…Побыт ў фармальна фэдэрацыйнай дзяржаве, Савецкім Саюзе, даваў беларусам пэўныя магчымасці для захавання нацыянальнай культуры — іншая рэч, што нацыя не карысталася імі ў поўным аб’ёме, як тыя ж прыбалты» [14]. В рамках СССР даже известны случаи национально-культурной экспансии нерусских народов, например послевоенная «литуанизация» Вильно/Вильнюса или усиление политического, экономического и культурного присутствия грузин в Абхазии.

Таким образом, советский строй вовсе не был так однозначно враждебен национальным проектам народов ЦВЕ и Евразии, как принято считать в националистических кругах этих народов. (Не стоит забывать также и о «внешней империи» СССР — соцлагере, члены которого сохраняли формальный государственный суверенитет, причем допускались заметные отклонения от базовой советской модели — можно сравнить, например, либеральный «гуляшный коммунизм» венгерского образца и национал-сталинистскую диктатуру Чаушеску в Румынии). Однако, как и в случае с нацистским рейхом, «конструктивным недостатком» СССР оставался сугубо идеологический способ легитимации этого имперского проекта. Без идеологии национал-социализма исчезало обоснование немецкой экспансии в Европе — в том виде, в каком она осуществлялась в 1938–1942 гг. Без идеологии коммунизма исчезал смысл существования СССР как де-юре федеративного, де-факто унитарного государства. Крах обеих идеологий означал и крах империй, сделавших их основой своего существования.

4. Постимперский этап, начавшийся после крушения соцлагеря и СССР, на первых порах принес резкий подъем национализма в большинстве стран ЦВЕ — как антитезы прежней интернационалистской идеологии. Наиболее катастрофические последствия этот подъем, как известно, имел на Балканах, переживших череду кровавых войн на этнической почве. В центральноевропейских государствах, а также в бывших республиках советской Прибалтики «обновленные» национальные проекты постепенно оказались вписанными в рамки новой наднациональной конструкции — Европейского Союза. Принципиальное структурное отличие ЕС от большинства прежних империй, существовавших в регионе, — отсутствие у него метрополии и формирование этого союза «снизу», путем добровольного присоединения новых членов, а не «сверху», путем экспансии, направляемой из имперского центра. В принципе Евросоюз — это наднациональная, но неимперская по своему характеру структура. Возможно, наиболее радикальная часть еврофедералистов приветствовала бы ускоренную трансформацию ЕС в единое, пусть и федеративное, государство — «Соединенные Штаты Европы». Однако, как показывает прошлогодний провал проекта конституции ЕС на референдумах во Франции и Нидерландах, условия для такой трансформации еще не созрели. Большинство европейцев предпочитают менее жесткую конструкцию Союза, позволяющую сохранить в его рамках привычные «клеточки» национальных государств.

Как и каждый «большой» проект, ЕС располагает своей системой ценностей, претендующей на универсальность. Ее основными элементами являются индивидуальные права и свободы, либеральная демократия и рыночная экономика. Вступление любого государства в Евросоюз означает фактическое согласие с данной системой ценностей и желание разделить ее с остальными членами ЕС. Однако по своему духу эта система отнюдь не во всем сочетается с националистической идеологией. Ведь, по определению Э. Геллнера, изначально национализм «представляет собой восстание… против „холодного“ универсализма — будь то универсализм куртуазный, индустриальный или бюрократический» [15]. Но Евросоюз с его стиранием государственных границ, более не препятствующих перемещению людей, товаров и капиталов, с быстро растущим числом законов, норм и стандартов, которые распространяются на всех его членов, с массовой иммиграцией и все более космополитичными городами, с глобальной масс-культурой постиндустриальной эпохи — такой Евросоюз и есть очередное воплощение универсализма.

Под его влиянием национальные государства в рамках ЕС понемногу превращаются в обыкновенные административно-территориальные единицы. Они существуют в своих исторически сложившихся границах отчасти по инерции, отчасти — как отражение этнокультурных (но уже в значительно меньшей степени — политических и экономических) различий между регионами Европы. Национализм, добившийся в прошлом веке максимума возможного — создания независимых национальных, а после этнических чисток 40-х гг. [16] нередко и моноэтничных государств — ныне отправляется в обратный путь. Этот путь пролегает от национально-государственного суверенитета как высшего выражения воли нации к некоему декоративному явлению, набору языковых и культурных особенностей данной территории, которые постепенно размываются под влиянием экономической глобализации и социально-политического универсализма современной Европы. Таким образом, для нынешнего ЕС характерна промежуточная ситуация, когда «нация-государство действительно уходит, но государство еще достаточно сильно и не позволяет никому занять его место. Оно остается, но теряет свою национальную форму» [17] .

Тем не менее, процесс размывания национального государства и упадка национализма весьма небыстр и довольно неоднозначен. Ведь в последние годы можно говорить и о противоположной тенденции — всплесках в разных уголках Европы националистических настроений, связанных с усилением притока иммигрантов, негативными последствиями либеральной политики мультикультурализма и опасениями некоторых социальных слоев относительно расширения ЕС за счет менее богатых и стабильных стран. Особую роль играют и федералистские черты, которые проявились в последние годы в политике евробюрократии и вызвали явное отторжение во многих странах. Можно сказать, что нынешняя ситуация в чем-то перекликается с той, что существовала в Европе около 200 лет назад. Тогда рожденный французской революцией универсалистский прогрессизм был навязан Наполеоном покоренным им народам (по отношению к ним император выступал как своеобразный паневропеец [18]) и вызвал в качестве ответной реакции подъем националистических настроений. Эти настроения были использованы в ходе борьбы с наполеоновской империей традиционными европейскими монархиями — Австрией, Россией и Пруссией — и принесли им победу. Кто возьмет верх в нынешнем европейском противостоянии универсализма и партикуляризма, «большого» и «маленького», предсказать пока сложно. Однако логика глобализации подсказывает, что в нынешнем мире у национальных государств все же меньше шансов выжить, чем у наднациональных образований.

Именно поэтому государства ЦВЕ попадают сейчас в довольно сложное, двойственное положение. С одной стороны, они в подавляющем большинстве случаев представляют собой типичные «малые» проекты, в рамках которых национальная культура, язык, мифология, представления о «крови и почве» играют весьма существенную роль. В качестве «значимого другого», на противостоянии которому изначально строились эти проекты, выступает евразийский «большой» проект. В прошлом это Российская империя и СССР, в настоящем — Российская федерация. Последняя, строго говоря, не является пока ни «большим», ни «малым» проектом (об этом подробнее ниже), но и воспринимается большинством соседей, и сама стремится подать себя в качестве первого. Поэтому нет ничего удивительного в большей или меньшей, но в любом случае заметной антироссийской и антирусской направленности восточноевропейских национализмов. Это не «зловредность» национальных характеров соответствующих народов и не их «извечная русофобия», о которой можно услышать в российских национал-патриотических кругах. Это обычная логика истории: если бы, скажем, не СССР, а Германская империя в том или ином виде пережила остальные империи Европы, национализм восточноевропейцев был бы, скорее всего, направлен против Германии.

С другой стороны, страны ЦВЕ либо уже находятся в рамках евросоюзовского «большого» проекта, либо выдвигают присоединение к нему в качестве своей стратегической цели (Украина, Грузия, Молдавия) [19]. А, как уже было сказано выше, либерально-демократическая система ценностей ЕС во многом не совпадает с ценностями националистов. Кроме того, в качестве «значимых других», т. е. соперников и конкурентов, в соревновании с которыми формируется и укрепляется собственная идентичность, для западной части Европы выступает не столько Россия (в экономическом отношении она в куда более «легкой» весовой категории, чем ЕС), сколько США и Китай. Здесь причины многих противоречий между «старой», т. е. Западной, и «новой», т. е. Центральной и Восточной, Европой по геополитическим и экономическим вопросам, от войны в Ираке до сотрудничества с «Газпромом». И здесь же — одна из причин определенного кризиса идентичности, переживаемого Евросоюзом после 2004 г., когда в его состав вошли 8 стран ЦВЕ. Страху французских обывателей перед «польскими сантехниками», которые хлынут с востока и отберут у французов большинство мест на национальном рынке труда, соответствует страх обывателей польских перед хищным Западом, который скупит по дешевке национальные богатства Польши, да еще и заразит тамошнее общество «упадочными» либеральными ценностями. Масштабы этого психологического раскола Европы не нужно преувеличивать, но не стоит и недооценивать: именно он, наряду с экономическими проблемами Евросоюза, является одной из главных причин наметившейся приостановки темпов дальнейшего расширения ЕС.

Наконец, в ряде стран ЦВЕ существуют серьезные внутренние факторы, в силу которых им трудно однозначно позиционироваться как часть «большого» или же как самостоятельный «малый» проект. Речь идет прежде всего о восточнославянской тройке — России, Украине и Беларуси.

Россия. Кризис идентичности в этой стране затянулся: фактически он продолжается уже 15 лет, с момента распада СССР. Причина проста: «…Комбинация одновременного падения империи и экономического упадка, поразившего Россию, абсолютно беспрецедентна. Ничего подобного не происходило ни в одной стране, если только она не переживала тотальное военное поражение» [20]. Попытки воссоздания жизнеспособного имперского проекта евразийского масштаба с центром в Москве раз за разом терпят крах — как по указанной причине, так и из-за отсутствия претендующей на универсализм системы ценностей, которую Россия могла бы предложить в качестве идейно-философского и социально-психологического фундамента (ре)интеграции постсоветского пространства. Нынешние российские реалии — государственно-олигархический капитализм в экономике и «управляемая демократия» в политике — очевидно, не являются достаточно привлекательной и конкурентоспособной альтернативой западным моделям, хотя в некоторых отношениях более соответствуют традициям евразийского пространства. В результате в Москве рождаются лишь сугубо прикладные суррогатные концепции вроде проекта «либеральной империи» А.Чубайса. В общих чертах этот проект реализуется Кремлем в последние 2 года и сводится к максимальному использованию экономических рычагов для укрепления влияния Москвы в странах бывшего СССР. Такая политика приносит неоднозначные результаты: газпромовская, а значит, и российская казна пополняется прибылью от подорожавшего газа для стран СНГ, однако к реальному политическому сближению это не ведет.

Альтернатива неоимперскому пути — превращение России в национальное государство европейского типа — значительной частью российской элиты отвергается как «недостойная» крупной страны со столь мощной имперской политической традицией. Прокремлевский политолог и журналист А. Чадаев не скрывает отвращения к такому варианту развития, считая его «подброшенным» России извне: «В каком-то смысле России предлагается стать „Францией“. Иначе говоря, страной в западном понимании „демократической“ (то есть модельно несамостоятельной в смысле способа и процедур организации власти), „европейской“ (то есть максимально интегрированной в негосударственные континентальные системы), „суверенной“ (в смысле сохранения ядерного суверенитета и ненулевых собственных вооруженных сил), „автономной“ (в смысле участия в тех или иных международных инициативах) и, как ни странно, „русской“ (в том же смысле, в каком Франция — „французская“)» [21] .

Если вынести за скобки весьма «оригинальное» толкование демократии, то нельзя не признать, что Чадаев прав: с такой Россией Европе было бы гораздо проще иметь дело. Более того, такая Россия в перспективе могла бы в той или иной форме интегрироваться в европейский «большой» проект. И именно поэтому очень и очень многие люди из числа принимающих ответственные решения в Москве готовы сделать всё, чтобы Россия такой не стала. Можно долго спорить о том, продиктована ли эта позиция желанием защитить подлинные интересы своей страны, или же речь идет о действии по принципу «назло маме пальчик отморожу». Фактом остается лишь то, что неспособность России явить себя миру в качестве ядра нового мощного наднационального проекта, с одной стороны, и нежелание ее политического класса воспринимать «малый» проект национального государства как применимый к российским реалиям — с другой, создают на востоке Европы очаг геополитической напряженности. Совершенно излишний очаг, учитывая масштаб общих угроз и вызовов, с которыми приходится сталкиваться Европе и России в современном мире, и общих интересов, которые есть у России и Европы.

Украина. Этнокультурная, политическая и экономическая специфика этой страны не позволяет ей стать ни «малым» национальным проектом в духе сегодняшних Польши, Венгрии или Чехии, ни органичной частью «большого» проекта, будь то евросоюзовского или ориентированного на Россию. Украина — «средняя», пестрая, мозаичная по своей структуре. Это отражает и ее политическая система, которая из-за ее хаотичности порой заставляет вспомнить о временах Речи Посполитой и Запорожской Сечи, но в действительности представляет собой систему взаимных сдержек и противовесов, разработанную различными частями неоднородной украинской элиты. Это государство с серьезными региональными различиями, в котором практически невозможно выстроить единообразную вертикаль власти, подчиненную одному лицу, как это сделано в Беларуси. Облик украинской политической системы в большей степени определяется интересами ее бизнес-элиты, которая идет в политику, а не политиков, которые превращают власть в род бизнеса, как это делается в России (по крайней мере после 2000 г.).

Распространенное главным образом за пределами Украины представление о ее глубоком расколе на западную («проевропейскую») и восточную («пророссийскую») части опровергается большинством украинских аналитиков. Исследователи выделяют в рамках Украины никак не два, а, по разным классификациям, от пяти до девяти (иногда и больше) регионов и субрегионов, отличающихся этнокультурной, исторической и социальной спецификой. В то же время ни в одном из них, даже в Крыму, не распространены сепаратистские настроения, что подтвердили бурные политические события последних полутора-двух лет. Складывающаяся общеукраи