В поисках рабочих метафор: Беларусь как Пограничье

Удивительное дело: хотя постсоветское пространство существует вот уже более 10 лет, вопрос о легитимности происходящих в нем, скажем так, автономных процессов и праве новых молодых государств на самих себя будоражат умы и сердца жителей бывшей Империи и, в особенности, России. Топку в огонь осмысления постимперского коллективного настоящего добавляют, конечно же, и такие, выражаясь словами Нанси, «тотальные события», как грузинская «революция роз» или украинская «оранжевая революция». Эффекты узнавания и неузнавания себя в Другом начинают давать о себе знать в самых неожиданных контекстах. К примеру, в 9-м номере российского журнала «Искусство кино» неожиданно натыкаешься на такой вопрос одного из кинокритиков: «постколониализм — это про нас?».

Белорусские интеллектуалы все более массированно озвучивают ответ на этот вопрос россиян. Одним из возможных ответов, а вернее, одной из возможных метафор самоосмысления «после Империи» и является сегодня метафора восточноевропейского Пограничья.

1. Почему Пограничье и как с ним работать?

Пограничье, по мысли латиноамериканца Вальтера Миньолы и в интерпретации его переводчика Александра Филатова, — это «пространство между», нахождение на самой разделительной линии, так что и по ту, и по другую сторону возникают потенциальные партнеры диалога, пусть иногда и принимающие вид врага или соперника. Это ни в коем случае не отношение через границу, каковое закреплено за понятием фронтира, предполагающего наше расположение по какую-то одну сторону от разделительной линии с фиксацией наличия самой этой линии.

Нахождение по ту или другую сторону границы приводит к мысли, что по ту сторону никого нет или что «там тоже люди». Ситуация Пограничья, в отличие от фронтира, лишает нас иллюзии укрытия на своей стороне, обнаруживая сразу и ту, и другую сторону, а нас самих — застрявшими между той и другой стороной: то ли потому, что мы засмотрелись по сторонам, то ли потому, что не понимаем, что можно и нужно делать дальше. Но относится ли данная постановка вопроса к Беларуси?

К Пограничью, как сегодня рассматривается оно белорусскими интеллектуалами, относится не только Беларусь, но, как минимум, еще Украина и Молдова. По мысли П. Терешковича и И. Бобкова, создателей посвященного этой теме журнала «Перекрестки» (объединенные первый и второй номера которого вышли в ноябре этого года в ЕГУ), перечисленные страны находятся на этапе конструирования региональности или регионального обретения имен, за которым стоит задача понимания «культурной самодостаточности и самодостаточности своего „пограничного“ существования». Пограничного сразу в нескольких смыслах: в смысле ухода от коммунизма, но зависимости от него как своего прошлого, и в смысле движения к западным ценностям, обещающим некий инвариант будущего, которое, однако, еще необходимо присвоить.

Ситуация перехода, по существу, и есть ситуация пограничья, если учитывать, что в этой ситуации рождаются все новые гибридные модели — в виде политических, экономических и культурных практик, которые «вынужденно находят себя на пограничье демократии и авторитаризма, либерализма и консерватизма, глобальности и региональности» (Перекрестки, с. 6). Эти практики формируют, таким образом, совершенно новые конфигурации знания и наук, которые-то и должны стать одной из рамок образовательных трансформаций данного региона.

Беларусь, Молдова и Украина как пограничные образования — это уже не просто переходные общества, а, как кажется, определенные — политические, экономические, культурные — субъекты самого перехода, находящиеся под влиянием совершенно определенных факторов и контекстов, которые необходимо учитывать и в теории (описании), и на практике (управления изменениями и процессами в данных регионах); субъекты в смысле уже не просто игроков, но и законодателей переходных процессов (возможно, что различие между переходными обществами и субъектами пограничья не является столь существенным; в таком случае, речь, скорее, идет о несколько иной расстановке акцентов — ударение теперь делается на различных формах инициативности и изобретательности, сочетаемых со знанием условий собственного творчества).

Журнал «Перекрестки», а также семинары и конференции, посвященные исследованию Пограничья, и берут на себя миссию формирования новой междисциплинарной рамки, которая бы позволила удерживать, описывать и анализировать зарождающиеся в Пограничье формы теорий и практик, соотнося их друг с другом и не давая им окончательных наименований. Речь, в таком случае, идет, скорее, о поиске метафор, поскольку и насколько таковые, перефразируя Ницше, не истрепались до смысловой однозначности понятий, больше подходящих для устойчивых форм, присущих тем и тому, кто и что существует не в Пограничье, а в своих устоявшихся политических, экономических и культурных границах (хотя эти границы и размываются сегодня процессами глобализации). Остановимся на некоторых из уже возникших метафорах, представленных авторами опубликованных в «Перекрестках» статей.

2. Пограничье как механизм обнаружения и присвоение своей инаковости

Метафора 1 — амбивалентная география дискурса и нестабильная идентичность(Душан А. Белич). Введение данных метафор обусловлено исходной парадоксальностью разговора о субъектности и идентичности Пограничья в целом. Так, в примере с Балканами оказывается, что, с одной стороны, мы уже имеем дело с некоторой конфигурацией представлений и знаний об этом регионе, зафиксированной прежде всего в знакомых оппозициях своего и чужого, Запада и Востока, господства и подчинения. С другой стороны, при более пристальном рассмотрении, оказывается, что перечисленные оппозиции имеют в данном дискурсе иное значение. Так, балканский ориентализм видит своего Другого не в Западе, а в Востоке, что ведет, словами Тодоровой, к автоэссенциализации Запада.

Иными словами, внутри ориенталистского дискурса происходит процесс субъективации в противовес этому дискурсу, что может быть истолковано как субъективация по западному образцу. При этом специфика балканского самоосмысления выражается в поддержании конститутивных различий и парадоксов региона, сочетаемых с видением ситуации в ее конкретности, что противоречит как программе ориентализма в понимание Саида, ориентированной на элиминацию различий, так и западному стремлению к обретению идентичности. Любой проект субъективации и идентичности сохраняет в такой ситуации свой амбивалентный характер, что во многом ставит его под вопрос. Описанная география дискурса — не гомогенная западному дискурсу и не самобытная — рождает идентичность, которая остается нестабильной, потому что обнаруживает все новые противоречия, которые делают необходимым стремление к идентичности, как и ее невозможность.

Метафора 2 — западничество поневоле(М. Рябчук). Данная метафора перекликается с двойственной фигурой балканской субъективации и идентификации, если не является ее украинской версией. Содержание этой метафоры раскрывается через становление украинской нации как части наднациональной имперской идентичности России. Ее исторический контекст: украинцы, так и не ассимилировавшиеся с россиянами после присоединения Украины к России в XVII веке, в XIX веке, в «эпоху национализма» стали «большими россиянами, чем сами россияне», разыскивая российскую самобытность в противовес западному влиянию. Выражением такой самобытности и стала Украина — «российская Италия», «вторая Эллада» с Киевом — «матерью городов русских».

Согласно этой версии, украинский национализм возник первоначально из «общерусского» нативизма (традиционализма), что выражалось в том, что скорее славянофильские, нежели западнические идеи находили вначале поддержку в Украине. Однако очень скоро, в 40-е гг. 19 в., украинский национализм приобрел не просто культурную, но и социально-политическую окраску: возник вопрос о федерализме как предпосылке для поддержания и распространения украинской культуры самой по себе, а не только для обогащения культуры российской.

Украинское славянофильство таким образом характеризовалось своей амбивалентностью: будучи славянофильством, оно включало в себя идеи традиционализма, идеализации национальной истории, донационалистическую ксенофобию или даже подозрительность ко всему чужому, неславянскому, этнический мессианизм; будучи же украинским, отстаивало западные ценности федерализма, конституционализма, демократии. Санкт-Петербург — а в целом, и Россия — был для украинцев слишком вестернализированным и чужим городом, однако, в отличие от восприятия россиян, «чужим» он был не в силу того, что был слишком «западным», а потому, что являлся столицей чужой, враждебной украинству империи (с. 42). Но это не все.

Внутреннее противоречие украинского славянофильства было дополнено противоречием внешним, когда империя дала свой закономерный ответ социально-политическому выражению украинского славянофильства. Этот ответ-неприятие идеи федерализма окончательно свел на нет своеобразный украинский проект объединения традиции и модерности, выражающийся в формулировке современных национальных достижений в традиционной форме местного патриотизма. В Украине закрепилось противоречие между модерностью и традицией, которое, по мнению Рябчука, стало впоследствии только более острым и всеобъемлющим (каковым остается и по сей день). Оборотной стороной этого процесса стало «западничество поневоле» как обращение за помощью в своем национальном определении к «врагам своих врагов», т. е. к западной Европе.

Метафора 3 — контекстуализация универсального (метропологии): от иного к инаковому(В. Абушенко). Сходную фигуру амбивалентного самоопределения можно обнаружить и в белорусской версии В. Абушенко. Ее общее обозначение — креольство, понятое как состояние двойственности, пограничности и маргинальности в некоем пространстве «между» и «на краю» (Перекрестки, с. 125). Креольство как социокультурный феномен выражает двойственное существование тех, кто рожден за пределами метрополии (исходно — Америка), притом, что метрополия (исходно — Испания) остается определяющей его идентичность и субъектность (ср. Таня Рапопорт, Беларусь как «квазисоветская республика, подчиняющаяся виртуальному союзному центру, находящемуся в голове у президента»). При этом оказывается, что такое определение не удается в полной мере, поскольку свое «местопребывание» подвергает влияние метрополии превращению, так что метрополия выступает одновременно и объектом желания — со-временности с цивилизованным миром (хотя в случае с Советской Империей речь идет, скорее, о ностальгии по централизации как таковой), и репрессивным механизмом, продуцирующим вторичность и ущербность приобщения к этому миру.

В итоге, наличие и влияние метрополии претерпевает за пределами метрополии контекстуализацию, обнаруживающую инаковость местного неметропольного жителя (нужно иметь в виду, что метрополия для Беларуси — это не исключительно Советская империя, «прошлая» и виртуальная, но и Западная Европа — как «прошлая» и как перспектива. В качестве белорусского креольства, или аналога Латинской Америки, В. Абушенко видит именно Европейскую Беларусь, как она была осмыслена, к примеру, А. Мицкевичем или Я. Борщевским).

В. Абушенко обнаруживает целый механизм такой контекстуализации: первой реакцией на влияние метрополии является обнаружение иного в тексте (влиянии и его контексте) центра, понимаемого как иное по отношению к своей тутэйшасц i, затем происходит попытка исправления или замены этого иного своим иным-инаковым, удерживая при этом основное инвариантное содержание текста (с. 233-234). Другими словами, можно предположить, что иное рождается как невозможность понять чужое (невозможность ассимилироваться), которое, однако, будучи вменяемым метрополией (Империей), признается, но не как целостность или система, а как навязываемый своему пониманию или самопониманию чуждый контекст. То, что в этом контексте непонятно или неприемлемо, иными словами — его многочисленные лакуны, понемногу заполняется своими собственными содержаниями, которые затем либо признаются метрополией и вписываются в нее, либо вытесняются и репрессируются ею, что не отменяет дальнейшего процесса «субстантивации» иного в свое инаковое, к примеру, в отношении к новому контексту. Можно сделать еще одно предположение.

Судьба своей или «иной» идентификации зависит от судьбы интерпретации иного, с которым приходится сталкиваться Тут. И если вернуться ко всем трем затронутым проектам Пограничья — балканскому, украинскому и белорусскому, — то именно от степени «отчужденности» исходного контекста самоопределения и зависят темпы и конфигурации самого самоопределения. Возможно, что нарастание размытости, как и умножение самих контекстов — Восточный, Советский (прошлый и сегодняшний виртуальный), Европейский, Имперский и т. д. — усложняют механизм идентификации-различения. Может случиться, что иное одного контекста окажется компенсировано иным другого контекста: к примеру, европейская идентичность на месте невозможности локального самоопределения внутри империи, как это имело место в Украине глазами Рябчука или в случае Беларуси, стремление к тотализации социального как выражение неудачи перехода от иного (образовавшегося самостоятельного государства Беларусь) к инаковому (самостоятельному значению этого образования).

Одно налицо: находясь в ситуации «после Империи», мы неизбежно сталкиваемся с опытом иного неимперского существования, и в таком случае именно от обнаружения и присвоения этого иного зависит судьба нашего сегодняшнего существования. Хочется надеяться, что Пограничье является одной из попыток такого обнаружения.