/Веселая наука/

Риск, иллюзии о власти, иллюзии самой власти

Есть забавная формула, которая звучит так: лучше сидеть, чем стоять, и лучше лежать, чем сидеть. Кажется, в нашей ситуации ее придется изменить: лучше стоять, чем сидеть, и лучше сидеть, чем лежать. А эта способность стоять… она мне напоминает о том, без чего жизнь пресна. Без чего же? — без риска. И вот ведь — все рискуют, но своей мерой риска. Но риск — он тоже держит собственную меру, не подстраиваясь под нас. «Я рискую, — говорит человек, — но я, пожалуй, не буду этого делать». Однако прежде чем он решился рисковать, Риск уже владеет им. Вы уже в опасности. В общей опасности жизни, которая затрагивает всех живущих. Опасности пойти на неоправданный риск. Опасности не пойти на риск и проиграть. Риск — это то, что принуждает вас быть хоть немножко и расчетливым политиком, и авантюристом, игроком.

Новые открытия — новые риски — новые возможности — новая непредсказуемость. И всегдашняя двусмысленность: так ты рискуешь, не делая чего-то, или ты рискуешь, делая это? Бывает трудно придти к общему согласию между людьми с разным тактическим и стратегическим видением. Одни полагают, что больший риск — не делать того-то и того-то, другие — что делать это. Однако рискуют и власть предержащие, и их оппоненты. Важно — чем рискуют, на чей счет рискуют, насколько рискуют и как именно. И во многом это определяется их иллюзиями. К тому же никогда и ничем не рискующий политик скучен (собственно, он и не является в этом случае политиком — как не является им и тогда, когда всегда и всюду рискует). А когда политик наскучил, это непоправимо (поэтому у пропаганды и рекламы — двоякая задача: подавать его все «тем же», узнаваемым и все-таки каждый раз «иным» и по-другому). Но сначала скажем о силе и смелости, необходимых для рискующих.

Сила и трусость — какое позорное сочетание, более позорное, чем слабость и трусость. Слабость и смелость… это уважаешь, но это недолговечно. Действительно великолепно — это сила и смелость; союзники, достойные друг друга. Но все-таки я смел не потому, что силен, но силен также и потому, что смел. Их сплав рождает настоящую неожиданность, тот стремительный изгиб, который нельзя заранее просчитать. Увы, если наши политики сильны (т. е. располагают большими ресурсами), то слишком часто трусливы и потому вынуждены обращаться ко лжи или опираться на грубую силу. А если смелы, то слишком часто слабы, — и потому тоже должны как-то компенсировать свою слабость… чем? Безрассудностью и иллюзиями. Ни те, ни другие не могут породить настоящей неожиданности (я говорю о творческой неожиданности, а не о той, которая обрушивается на головы людей подобно обвалу). Здесь им нужен третий союзник, только действующий не извне, а изнутри их самих и придающий им совершенство. Это — умеренность. Под этим я понимаю силу, ограничивающую саму себя, и смелость, обуздывающую саму себя, не позволяя себе стать безрассудством. Силу и смелость, воздействующие на самих себя. (Хотя если вы хотите соблюсти баланс силы и смелости, то общий закон таков: чем слабее и трусливее тело, тем сильнее и смелее должен быть ваш дух). Нам стоит вспомнить и еще раз обдумать старое греческое учение о четырех добродетелях (мудрость, мужество, умеренность, справедливость). Заметим, что все они обязательно должны были присутствовать и действовать в платоновской Политике.

* * *

Кому все еще неясно, что надо всегда учиться говорить с Властью (нет раз и навсегда данного «революционного языка» или языка ее критики) и надо уметь заставлять ее говорить с собой, того остается только пожалеть. Но это предполагает и избавление от собственных иллюзий о власти, и разоблачение иллюзий власти о самой себе. Самая расхожая иллюзия о власти вполне банальна: Власть порочна, преступна, обладание ею всегда развращает людей, она всегда в принципе коррумпирована и т. п. Но эта иллюзия — всего лишь изнанка другой (на этот раз иллюзии самой Власти): власть сама по себе свята, а преступлением является любое посягательство на нее. Еще одна иллюзия, которую разделяют говорящие о власти и сама власть, — это иллюзия всемогущества Власти (а отсюда и упования на «добрую Власть», которая «все исправит», или яростные осуждения «злой Власти», которая ведет нас к краю пропасти).

Иллюзии о Власти известны, но они способны видоизменяться. Вспомним некоторые, опираясь, так сказать, на систему личных местоимений. «Власть — это я» (хрестоматийный пример абсолютизма — Людовик ХIV с его знаменитым «Государство — это Я»). Но сегодня это было бы лишь образчиком политической шизофрении. Иное дело, когда речь заходит о тезисе «Власть — это мы». Тезис, которым постоянно пользуется политическая демагогия. Безусловно, каждый из нас причастен к власти — в том смысле, что находится в силовом поле властных отношений. Однако находится в нем в совершенно разных позициях. Демагогическое использование этого тезиса, упирая на «единство Народа», «единство Нации», пытается подспудно подвести нас к мысли, что бюрократический аппарат Власти — это тоже ведь «часть Народа» и, одновременно, его «Слуга». И если реальная Власть — это мы сами, то против чего и кого мы боремся? Всего лишь против «искажений».

Еще одна иллюзия: «Власть — это они»; они, но никак не мы. Тем самым получается, что мы никакой ответственности за власть не несем. Более того, мы — «жертвы», оттесненные от власти всегдашним и фатальным «они». Эти «они» удобны тем, что всегда анонимны, и в то же время всегда под рукой; всегда оставаясь «не-нами», могут изменяться в зависимости от политической ситуации (мрачные силы «мирового заговора», или «криминальных структур», инфицированных в госаппарат, или «заговора внутреннего», для которого тоже всегда найдутся соответствующие «силы» и т. д.). «Философствующие» лица могут предаваться одновременно пессимистической и утешительной иллюзии, что «Власть — это Другой»; т. е. власть всегда у других, у кого-то другого, она ускользает от нас именно в тот момент, когда мы наивно полагаем, что обладаем ею. Поэтому борьба за Власть и утомительна, и безнадежна (по существу — глупа), она нас самих делает чем-то другим и другими.

Между тем Власть — это не какая-то «субстанция», не некий «небесный мандат» (тянь мин) и не просто господство одной части общества над другой его частью; это отношение сил — и не между конкретными лицами, а между социальными позициями. (Но как только Власть конституирована в определенный аппарат, она сама способна влиять на эти позиции.) Поэтому любая персонализация Власти потенциально опасна. «Незаменимый лидер» маскирует устрашающую анонимную механику власти. Но это не значит, что лидеры не нужны или что это «второстепенный вопрос». Там, где нет настоящих лидеров, нет и «народа».

Впрочем, существует и иллюзия самой Власти относительно того, что единодушие и единомыслие общества (его так называемая «сплоченность») есть вернейший залог ее силы, долговечности и успешности (и, значит, нам срочно нужна «национальная идея», «государственная идеология», которую даже вводят в качестве обязательного предмета в структуру среднего и высшего образования). С другой стороны — иллюзия «врагов Власти» относительно того, что чем больше противоречий в обществе, чем беднее жизнь, чем больше по-разному недовольных людей, тем слабее Власть, падение которой так умилительно предсказывают чуть ли не по месяцам или, в крайнем случае, в ближайший год-два. Причины падения власти не столь прямолинейны и не лежат на поверхности. Мы ведь живем не в том обществе, не в том окружении и не в том времени, когда безотказно действует формула «верхи больше не могут, а низы больше не хотят».

* * *

История нас, кажется, ничему не учит, а к становлению, кажется, мы «причастны» лишь издалека; история и становление, к возможному различению которых так восприимчив был Делёз. Впрочем, он ссылался на Ницше, согласно которому ничто важное не совершается без «тьмы неисторического». Я полагаю, нам надо учиться быть и в истории, и в становлении. Смешной парадокс: в известном смысле, нынешняя власть находится в истории, а жаждет находиться в становлении (она интуитивно чувствует, что в этом жизнь), но — не может. А оппозиция в известном смысле находится в становлении, но жаждет находиться в истории, но тоже — не может. Событие в его становлении ускользает от истории, а результат события ускользает от самого становления. В таком случае власть и оппозиция вроде бы совершенно расходятся, двигаются по разным линиям и в разных направлениях. Становление революционно и постоянно экспериментирует.

Но это желание оппозиции находиться в истории не случайно (история консервативна); оно говорит о том, что оппозиция не укоренилась в самом становлении, не отдалась ему сама, став его выражением, а была вытеснена туда. Ей как раз не хватает новаторства, экспериментирования, «революционности». Скажем так: она хочет быть субъектом, а не сингулярностью, проектом, а не процессом. Она не понимает своих границ и уж тем более их характера, и потому не использует их. Она хотела бы просто их передвинуть. Она не умеет изобретать новые пространственно-временные континуумы. Вот почему победа нынешней оппозиции меня не слишком обрадует. Хотя победа нынешней власти — тем более. Те жаждут «провалиться в Историю», эти — «прикоснуться к Становлению». И человек, от которого так много сегодня зависит — и не зависит почти что ничего, — мог бы с полным правом сказать: «Самый большой оппозиционер — это я».

И вот почему они так непримиримы, эти две политические практики; при всем различии своих лозунгов (и «интегрирующая», и «сопротивляющаяся» инстанции — обе управляются у нас лозунгами; характерная черта дисциплинарных обществ), они слишком похожи, похожи отсутствием «игры политического воображения» (или «политической игры воображения»). А потому и ниша у них по большому счету одна и та же. Все проигрыши оппозиции не случайны. Здесь можно было бы даже поставить вопрос о «непригодности» — в том смысле, в котором Делёз говорил о непригодности профсоюзов, ибо вся их история неразрывно связана с борьбой в условиях дисциплинарного общества, которое как раз само и пребывает в кризисе; они не могут адекватно ответить на этот вызов, они сами разделяют с ним этот кризис.

* * *

Власть любит тех, кто сгибается, но сама сгибаться не может; она слишком прямолинейна — и в этом ее величайшая слабость. Это и заставляет ее быть непоследовательной — фатальная прямолинейность. Но те, кто сгибаются перед властью, — только ее подобие, т. е. они тоже не могут сгибаться (ведь они сгибаются совершенно одинаково) — их сгибают. Их сгибают как раз в унылое однообразие «прямоты» (посмотрите-ка на этих молодых функционеров со всей их бойкостью; да все они как будто проштампованы). Самая большая беда оппозиции, если она тоже прямолинейна; тогда она — лишь худосочная тень, карикатура самой Власти.

Вообще говоря, у Власти нет Другого, который бы смутил ее «совесть»; поэтому она не ощущает своей «вины». Наша оппозиция хотела бы быть Другим Власти, но последняя не опознает ее в качестве Другого; и в этом она права. В первую очередь оппозиции следовало бы задуматься над тем, кто ее собственный Другой; Другой, имеющий приоритет. Когда на место Другого выдвигается Народ, Нация или ценность Демократии, то это как раз то, чем успешно манипулирует Власть; то, что идеологически уже присвоено ею. Парадокс в том, что оппозиция выдвигает своим лозунгом свободу, надеясь из нее «произвести» справедливость; а Власть своим лозунгом выдвигает «справедливость», уверяя, что из нее возникнет и «действительная свобода». Ее позиция не просто выигрышнее, формально она и более правильна. Вопрос справедливости, которая отдает предпочтение обязательствам перед Другим (чего Власть, разумеется, реально не делает), имеет приоритет. А почему Власть не может быть справедливой? — потому что «настоящая справедливость начинается с Другого», который — не просто другая свобода. Не случайно Левинас, на которого мы здесь ссылаемся, пишет о нем весьма возвышенно (но в этой возвышенности есть и некая суровость в отношении к нам): «его (Другого) взгляд должен исходить из измерения идеала. Нужно, чтобы Другой был ближе к Богу, чем я».

Вернемся к теме риска. Важнее не вопрос о том, что и кто мы есть, а о том, чем и кем мы намерены стать. И тут можно рисковать по максимуму — если принято ответственное решение. Именно тут скрыты наибольшие неожиданности.

Второй вопрос определяет первый, т. е. это вопрос не о будущем и не о злобе дня, а о том настоящем, которое с легкой руки Ницше получило название «несвоевременного». Но часто люди ведут яростную борьбу, отдавая ей все силы за то, что на самом деле уже потеряло свою ценность и значимость; а они даже не подозревают об этом — о том, что настоящая борьба, т. е. решающая борьба, идет уже в другом месте, на другом уровне и совсем за другое. Но что меня больше всего поражает (и это, вероятно, выдает мою наивность), так это тупость Власти, ее бесчувственность, ее неспособность к тонкому восприятию и глубокому вдумыванию в те феномены, с которыми ей приходится сталкиваться. Быть может, поэтому художественно одаренные натуры редко стремятся к власти? Властители, если они и были каким-то образом причастны к искусству, — неудавшиеся художники. Но в известном смысле, в силу этой тупости, этой нерефлексивности, Власть и существует; сглаживающая сила, стирающая извилистость, разгибающая складки; она не имеет дела с уникальным и сингулярным, «изымая» их из бытия. С этим связано «очевидное Власти» и «недоумение Власти», когда эти ее «очевидности» оспариваются. Обывательское возмущение теми или иными действиями власти нисколько не оспаривает это «очевидное Власти», но вполне само следует ему и потому нисколько не опасно; напротив, полезно, давая Власти возможность продемонстрировать «самокритику» и «бдительность отеческого попечения».

Но не будем впадать и в эту иллюзию. «Тупость» Власти слишком часто переигрывала интеллигентскую «утонченность» и вовсе не за счет одной лишь грубой силы. Самоупоение последней превосходило самоупоение первой. Выражаясь несколько «по-дзэновски», я бы мог сказать: иногда острие иглы тупо, а удар молота остер.

Примечание к теологии власти

У Власти есть своя логика и своя теология. И в общем-то, эта теология проста, но по-своему и убедительна. Ее кредо таково: властвую — следовательно, существую. Таким образом, Власть наделяется статусом принципа самого существования; и все, кто не властвуют, могут существовать (но только уже некоторым «вторым родом существования») лишь благодаря Власти, благодаря своему служебному отношению к Власти. Кто нужен Власти в том или ином отношении, на то или иное время — «допускается» к существованию. Но это, повторяем, не самостоятельное существование, не существование благодаря самому себе. Власть (согласно этой теологии) — это властвование не над вещами и даже не над сущностями, а — над экзистенциями.

Итак, выходит, что существуют не все. Вы можете быть лично уверены, что существуете: как же так, вот он я, я мыслю (Декарт), я волю, я бунтую (Камю), я… Но бунт уже предполагает Власть, а ваше воление реализуемо в уже присутствующем силовом поле чьих-то властвований. Существование оказывается привилегией — однако одновременно и тем, что несет обязанность. Власть есть и подножие, и посредник в вашем существовании, которое не может опереться на само себя.

Но что значит «допустить» экзистенцию к существованию? Она ведь и есть — существование. Следовательно, не просто «допустить», а прямо-таки конституировать экзистенцию. Но разве она «конституируется», разве она вещь или сущность? — В данном случае это, по меньшей мере, значит — наделить ее значением или отказать ей в каком-либо значении. Власть господствует над значениями и их распределением. Власть не может породить существование, но может его упразднить, может наделять его значением и в силу этого — направлять. В этом смысле она действительно «божественна». И она образует некое ортогональное измерение ко всем нашим человеческим измерениям.

В противовес этой «теологии» мы нуждаемся в новой философии власти, которая могла бы предложить некую новую, некую иную стратегию отношений с нею, позволяющую нам вырваться из сети «микрофизики власти». Однако я не уверен, что такой стратегией способна стать возрожденная древнегреческая стратагема «заботы о себе», хотя бы и переосмысленная и развитая применительно к совсем другим реалиям и техникам власти. Но в какой-то параллели этой культуре «заботы о себе» (с присущей ей техникой господства над самим собой) не выстраивается ли новая этика «заботы о Другом», лишенная всякого господства и отклоняющая его?